Я прохожу мимо стеклянного павильона автобусной остановки. На железной дырчатой скамье сидит одинокая девушка с раскрашенным лицом. Она одета в пушистую курточку, мини-юбку и чулочки-сетку, как летом в пасмурный день. Девушка сидит неподвижно, как манекен в модном магазине.
Я подхожу ближе. На ее широко раскрытых глазах — ледяные линзы. Я трогаю ее щеку — лицо твердое, как лед. Девушка блаженно улыбается безжизненной улыбкой манекена. Подношу пальцы к глазам — на них след нежно-розовых румян.
Я вдруг понимаю, что слышу урчание мотора. По улице медленно ползет большой обшарпанный грузовик с брезентовым верхом на кузове. На дверце кабины белой краской небрежно намалевана знакомая восьмиугольная звезда из двух квадратов. Грузовик останавливается около павильончика с мертвой девушкой. Из кабины, не обращая на меня внимания, выпрыгивает мужик в овчинном полушубке и шапке, с длинными руками, приземистый, неуклюжий. Болтая руками ниже колен, как большая обезьяна, подходит к девушке, тормошит — спокойно и грубо. Потом поворачивается и машет рукой кому-то в грузовике.
С другой стороны подходит еще один мужик. Он деловито огибает машину и с лязгом опускает задний борт кузова. Потом направляется к своему напарнику неторопливой, какой-то подпрыгивающей походкой. На секунду он поворачивается лицом ко мне. При свете фар и фонаря отлично видно — лицо у этого типа будто искажено в «Фотошопе», всю морду свело на сторону и утянуло в нос и скулу. Этот кривой огромный нос, сросшийся со щекой, ярко-розовый, блестящий, поклевывает воздух на ходу, как у идущего индюка.
Они вдвоем поднимают труп за плечи и за ноги и несут. Зашвыривают в кузов; ее закоченевшее тело падает с деревянным стуком. Поднимают борт, опускают, что-то там отбрасывают — может, девушкину ногу — и снова поднимают. Не торопясь, размещаются в кабине — и грузовик ползет дальше.
Все так просто. И до меня никому нет дела.
Я потихоньку начинаю многое понимать. Я впадаю в безнадежную тоску, от которой хочется метаться и грызть пальцы — но это совершенно бесполезные действия. Я чувствую дикое одиночество и отвращение к себе.
И — что настолько невероятно, что не укладывается в голове — я больше не хочу видеть ее. Я ощущаю себя так, как те, накрашенные, имитирующие детское полнокровие румянами — ждущие и жаждущие поцелуя от таких, как она, чтобы испытать опасный кайф, украсть кусочек Вечности — или, на худой конец, умереть.
Эта таинственная жестокая нежность — просто наркотик. Он вызывает вожделение, привыкание, распад и гибель — и мне страшно, мне гадко, я уже наркоман — или еще нет?
Я не хочу быть от чего-то зависимым — будь то водка, героин, телевизор или даже она. Мне хотелось бы думать, что это любовь, но это — игла, это — дорожка белого порошка на зеркале, это — бутылка, брошенная в подъезде.
Я смотрю на луну — и луна смотрит на меня.
Я бреду по улице наугад.
Город пуст. Дважды длинные серебряные лимузины бесшумно пролетают мимо. Долго не встречается никто.
Сворачиваю за угол. На обочине дороги сидит девочка лет пятнадцати; она обнимает тонкими пальцами колени, обтянутые джинсовой тканью, бесформенный пуховик велик для хрупкой фигурки.
Девочка смотрит вдоль улицы, в электрическое марево, смешанное в дрожащее желе с ночным мраком. Я вижу в профиль ее остренькое личико, бледное, с синяками под глазами, выражающее боль ожидания и холода. Светлые волосы собраны на затылке в пучок — пучок торчит из-под вязаной шапочки.
Я подхожу. Она удивленно смотрит на меня. Глаза громадные, синие.
Ждешь одного из них, спрашиваю я.
А то, кивает она. Закурить есть?
Не курю, говорю я с сожалением. Замерзла?
Придет и согреет, улыбается она. Передние зубы еще заострены снизу меленькой пилочкой, как у школьницы.
Почему — здесь, спрашиваю я.
А где, усмехается она. Все закрыто, кроме заведений для чумных. Не домой же его звать. Родичи убьют.
Его убьют?
Меня. Но его тоже есть кому убить. Упокоить, в смысле. Мать позвонит в контору охотников — мне это надо? Он меня любит.
А почему ты живая, если любит, спрашиваю я.
Она устало пожимает плечами.
У него тоже много всего… Кодекс, Старшие, Зов… Так и мыкаемся. Смотри.
Гордо подтягивает вверх рукав пуховика, потом — рукав тоненького пуловера. Рука до локтя в шрамах — старых, свежих и едва закрывшихся. Девочка лижет кровоточащую ранку.
Поцелуи, спрашиваю я.
Ага, кивает она радостно. Он поцелует — и потом ходишь, как по облаку. Не надо есть, не надо пить, чувствуешь себя такой легкой-легкой… Родичи придираются, училки в школе всем листовки раздают, все время болтают по ящику… Эта передача, «Вера против Смерти», каждый день в восемь вечера, знаешь? Мои каждый выпуск смотрят. Если уж очень счастливой выглядишь, задирают рукава, под воротник заглядывают или пытаются накормить. А жратва такой мерзкой кажется… Ничего, скоро помру им назло — вот мы с моим зайчиком поржем тогда!
Ад, говорю я. Да?
Брось, смеется девочка. У нее чудесный смех. Я почти завидую ему. Неужели ты не знаешь, говорит девочка, что в начале времен Творец создал мир-абсолют и людей по собственному образу и подобию. Вообще-то Он хотел, чтобы в этом мире царило вечное добро. Но у людей была свобода воли, а по образу и подобию — значит, как сам Творец, они заключали в себе Все. Вообще Все, понимаешь?
И зло, спрашиваю я.
Брось, говорит она. Тогда это злом не называлось. Да и не было злом, вообще-то. Просто такой способ бытия. Альтернативный. У людей же всегда была тяга к творчеству… страсть к самопознанию там… и некоторые из них начали всякие рискованные эксперименты…
И Бог выгнал их из рая, спрашиваю я. Улыбаюсь.
Ничего Он не выгнал, говорит она сердито. Вот всегда мы мыслим своими критериями. Если сами бы выгнали тех, кто не угодил, так и Богу готовы приписать нашу дурную мелочность. Ни фига подобного. Ему просто показалось, что таким… экстремистам в раю не интересно. Или они не могут там совершенствоваться… и тогда Он создал для них другой мир.
Поплоше, уточняю я.
Да нет, говорит она с досадой. Просто в этом новом мире было побольше места для разрушения. И для… всякого такого. На грани греха. Хотя тогда о таком понятии никто не слыхал.
И что?
И там тоже нашлись такие, которым захотелось солененького. А Творец создал для них еще один мир… еще ниже. По их вкусу. И некоторые и там умудрились не ужиться… а Он и для них…
И много вышло миров, киваю я.
Девочка машет искалеченной рукой, подтягивает рукав на место. Ее слегка знобит.
До фига, говорит она. Ступеньками. И чем дальше от рая, тем экстремальнее. Его наставники считают, что душа, чем замороченней на распаде, тем тяжелее — и это дело тянет ее вниз. А если за жизнь она набирает еще желания уничтожать — то еще дальше вниз. А если наоборот — ей надоедает зло и хочется созидания — то вверх. И так — вверх до рая или вниз до преисподней… Вот и вся система.
И к чему ты клонишь, спрашиваю я.
Да ни к чему особенно, вздыхает девочка. Просто многие считают, что наш мир — это предпоследняя ступенька.
Я слышал такое про свой, говорю я.
Ну, не знаю, говорит девочка. Дышит на свои руки, стеклянные от холода. И я дышу на ее прозрачные пальцы. Я злюсь на того, другого, которого она зовет зайчиком. Где он бродит?
Я слышу шаги многих людей, слишком громкие в ледяной тишине. И понимаю, кого увижу, когда обернусь
Крыса, вопит раскрашенная девица. Я тебе говорила, чтобы ты тут не околачивалась! Они из-за тебя сюда вообще не ходят, сука!
Смотри, чумной с ней, говорит плотный парень, вымазанный румянами. Я его сейчас урою. Это из-за него. Это он. Из-за него эта сука не боится тут торчать.
Девочка издает хриплый вопль, хватая с земли обломок кирпича. Я успеваю увидеть блеск лезвия в искусственном свете — отпихиваю девочку назад, бью наотмашь, чувствую, как нож рвет ткань куртки, мне жарко, я отшвыриваю от себя чью-то руку, я натыкаюсь кулаком на чье-то лицо, я жду удара в спину, я чувствую горячую ярость, я не вижу девочку — и мне страшно за нее