Я ненавижу драки
Он, выйдя из тени рядом со мной, окатив меня запахом мяты и ладана, выворачивает руку с ножом. Я слышу вопль, хруст и стон. Раскрашенная девица тянет к нему руки — но через миг сидит на снегу и трясется в ознобе, лязгая зубами. Ее дружок сидит рядом, одна его рука с растопыренными пальцами торчит неестественно, как шарнирная вешалка в виде человеческой руки, вторая засунута под пальто, а на лице невыносимое смешанное выражение дикой боли и наркотического прихода. Остальные не разбежались: стоят поодаль, смотрят голодными и жадными глазами.
Он обнимает девочку. На их лицах — мучительное наслаждение. Девочка голубовато-бела от холода, но именно поэтому ей, кажется, уже тепло. Он держит ее, как огонь свечи, и золотое пламя ее жизни танцует в его темных глазах. Он юн — хотя не моложе живого, конечно.
Им ни до чего дела нет — они держатся друг за друга, хотя между ними стена смерти. Смерть между ними ранит их, как колючая проволока — но боль, которую они чувствуют, куда слабее страха перед одиночеством — живого даже для мертвецов и неумерших.
Их жрут глазами, слизывают взглядами капли боли и счастья, но у них — много, много, им все равно, они расплескивают себя вокруг, щедро и спокойно. Им не жалко.
Так проходит год. Может, два. Мой бок горит, я чувствую, как свитер и футболка постепенно намокают.
Девочка толкает его, он замечает меня.
Ты ранен, спрашивает он.
Просто царапина, говорю я. Куртку порвали. Жаль. Она мне нравилась.
Хочешь, я тебя поцелую, спрашивает он.
Я смеюсь. Я говорю, что накрашусь, если захочу, и что девочка обидится на нас. Он смеется и сердится, говорит, что живому, из которого течет кровь, нужен врач. Я подкалываю его, говорю, что дело не во мне и не во враче — дело в крови, ведь так?
Дело всегда в крови. В ней все растворено — жизнь, смерть, сила, прошлое, надежда, желания… Об этом все думают, правда?
Девочка топает ногой, кричит на меня; он пристально смотрит мне в лицо — взгляд ощущается чем-то между просьбой, приказом и благодарностью — я расстегиваю куртку и задираю свитер. Ледяной ветер проходится по коже, обжигая холодом. Я смотрю на себя: порез длиной с палец, не слишком глубокий. Лезвие скользнуло по ребру. Кровь течет равномерно и сильно; теперь уже дотекла и до брюк. Его ноздри раздуваются — он наклоняется и лижет мой бок, как пес. Мне непереносимо холодно, его прикосновения вымораживают боль, кровь перестает течь — кажется, просто замерзает. Зависть накрашенных ощущается, как душное давление темной воды — но вдруг напряжение пропадает, будто их сдувает ветром. Меня трясет и колотит, но в какой-то момент становится очень легко, легко и спокойно. Ночь, холод, боль — все это отодвигается в сторону, зато я снова чувствую запах ночного ветра.
Запах дыма, далеких лесов и близкого моря, покрытого льдом.
Я слышу смех девочки откуда-то издалека.
С тобой все будет в порядке, говорит он — голос тоже страшно далекий. Посиди немного, говорит он. Это пройдет. Все будет в порядке.
Я сажусь на поребрик. Я вижу только апрельскую луну в январских ледяных небесах. Девочка целует меня в щеку — ее губы кажутся горячими, просто обжигают меня, и я ухитряюсь улыбнуться
Потом — луна и облака
Я вижу ее, как сумеречную грезу наяву. Светлая фигурка в кромешном мраке, проколотом звездами. Я сплю или галлюцинирую — но все кажется реальным: и ночь, и запах крови, похожий на запах ржавого железа, и холод, который обнимает меня нежно и крепко, как смерть…
Меня трясут за плечо.
Парень, проснись, замерзнешь. Меченый, что ли? Сбрендил, шляться по ночам!
Я открываю глаза.
Незнакомец — пол-лица превратились в шматок тухлого мяса с опарышами, и глаз вытек, а из глазницы течет какая-то дрянь — смотрит тусклым уцелевшим глазом и ухмыляется. Живой, который выглядит, как мертвый? Почерневшая рука — на моем плече. Запах
Дезодорант, хлорка, тухлятина, мятная жвачка.
Что смотришь, парень? Чумных не видел? Не дергайся, чума не заразна. Вампы заразнее. Не фиг было целоваться с Хозяевами, придурок. Меточку потом ничем не выведешь. Так и будет тянуть бродить в сумерках, пока не подохнешь.
А им зачем касаться живых, спрашиваю я. До меня медленно доходит смысл слова «чумной».
А черт их знает! Многие живые из кожи вон лезут, чтобы их пометили — только вампы обычно не замечают таких. Вампа румянами не обманешь… Чем-то ты приглянулся королеве, парень.
Не королеве… Не нашел королеву…
Ну — королю. Разница-то… Говорят, они отмечают чистых. Еще говорят… вставай уже, задницу отморозишь… так вот, еще говорят, что их привлекает что-то особенное в крови. Любовь… Фигня. Забудь.
Чума… у тебя чума…
Чума, парень — и никто не знает, отчего. Другая метка, не такая приятная, я бы сказал… беда, просто беда — и все. Тело гниет, но в нем живет душа, черт ее знает… Но совершенно не больно. Нервы сгнили. Можешь идти?
Я встаю. Меня болтает из стороны в сторону, чуть не сажусь снова. Холодно, холодно, холодно. Наваждение ушло. Вера — тоже. Я видел вампа и девочку — я больше не могу себе врать. Есть любовь и любовь — одна дает шанс, вторая — нет.
Я держусь за запястье чумного. Он до смешного стильный: в мокасинах, в модной куртке… волосы светлые, длинноваты. Он отводит их с лица, чтобы не пачкать в тухлой сукровице. Его ухмылка кажется сочувственной и всепонимающей. Мясо на костях руки скользит под моими пальцами вместе с рукавом.
Добропорядочные граждане по ночам дома сидят, говорит чумной. Среди добропорядочных принято бояться темноты. В сумерки ходят только отбросы, парень. Чумные, шлюхи, вампы… убийцы… Куда тебе надо-то?
К метро, говорю я. Куда же еще. Мне же на работу завтра.
Пойдем к метро, говорит чумной. Мне все равно нефиг делать.
Он вытаскивает из кармана пачку сигарет и зажигалку. Щелкает пьезой — и верхняя фаланга большого пальца отваливается и падает на снег. Чумной кроет матом сквозь зубы, нагибается, поднимает кусочек мертвой плоти, смотрит на него с досадой — и отшвыривает в темноту, обложив в пять этажей чуму, сумерки и весь этот поганый мир.
Я беру у него зажигалку, выщелкиваю огонек и даю прикурить.
Чумной благодарит кивком. Он одновременно взбешен и огорчен почти до слез. Затягивается. Дым с шипением выходит из гнилых легких.
Все чертовски несправедливо, говорит чумной тихо. Почему — я? За что? Может, лучше было бы издохнуть? Загнуться по-настоящему, а не гнить живьем?
А ты хочешь издохнуть, спрашиваю я.
Чумной долго молчит. Мы идем проходным двором, темным, заросшим скорчившимися заиндевевшими деревьями. Наледь скользит под подошвами, в ней отражаются редкие желтые фонари.
Нет, говорит он, наконец. Не хочу. Боюсь, что исчезну совсем. Без следа. Может, в этом и дело. Это чертовски ужасно — думать, что можешь просто исчезнуть. Вот ты есть — и вот тебя нет.
Но существовать так — наверное, нестерпимо жутко, спрашиваю я робко.
Зато я есть, говорит чумной. Ухмыляется; белоснежные зубы блестят между черными губами. Я вижу, я слышу, я мыслю, продолжает он. Это тяжело, но лучше быть так, чем не быть никак. Я — трус?
Нет, говорю я абсолютно искренне. Каждому — свое.
Ты — хороший парень, говорит чумной. И знаешь, что, продолжает он, гетто — это куда нестерпимее чумы и нестерпимее смерти, поэтому если примут закон о гетто для чумных, я все-таки что-нибудь сделаю с собой. Чумным запрещено выходить днем — ну и ладно. На солнце я и в окно посмотрю. Но если и ночью запретят, если запрут — что ж мне нюхать собственную гниль в четырех стенах…
Луна, говорю я.
Чумной кивает. Ничего, говорит он. Я, вообще-то, дизайнер, только работать больше не могу. Пальцы, видишь? Пенсия крохотная, но есть все равно уже почти не надо… и мало что надо… разве кофейку хлебнуть… хватает на квартирную плату — и ладно. Иногда удается с кем-нибудь поговорить — не в чате, в реале. С вампом обычно, хотя не люблю я их. Или — с тобой.