— Здравствуйте, — сказал Нагорный, и звенящие нотки отчужденности почти открыто прозвучали в его приглушенном голосе.

— Аркадий Сергеевич, — завладел инициативой режиссер. Он порывисто и чуть театрально протянул к Нагорному полные, черные от загара руки, густо покрытые выгоревшими на солнце волосками. Ветра не было, но волоски все же шевелились как живые. — Прошу извинить, что мы в такую рань и непрошеными явились к вам. У нас осталась последняя съемка и родилась идея — провести воскресенье в лесу вместе с вами. Вот и вся причина.

— Для заставы что воскресенье, что четверг — почти одно и то же, — хмуро отозвался Нагорный.

— И все равно — в лес, на лоно природы, — режиссер старался произносить все это как можно искреннее. — Ночью промчался короткий стремительный дождь. Деревья пригоршнями пили воду, и сейчас в лесу светло, чисто и тихо как перед свадьбой.

— Наряды промокли насквозь, — казалось, Нагорный говорит эти слова не режиссеру, а какому-то другому человеку, который незримо присутствует здесь и виден только одному ему. — Плащи ни к черту. Да и какой плащ выдержит? — зло выпалил он и замолчал.

Я смотрел на Нагорного, и его душевное состояние настолько сильно прорывалось наружу, что мне, пожалуй, можно было безошибочно понять его мысли, отгадать желания и расслышать не только те слова, которые он произносил вслух, но и те, которые ему хотелось произнести, но которые усилием воли он все же сдерживал в своей душе. Все мы по-прежнему сидели на скамье, а Нагорный стоял как-то вполоборота к нам, будто чувствовал себя здесь ненужным и лишним. Со стороны можно было подумать, что его мысли заняты заботами о границе, о промокших на ночном ливне нарядах, о тихих дозорных тропах. Но по осунувшемуся, почерневшему лицу, по собранной, точно готовой к прыжку фигуре было видно, что недостает лишь одной, даже слабенькой искорки, чтобы взрыв гнева обрушился на режиссера. Глаза Нагорного вспыхивали жаркими злыми огоньками, кажется, в них настырно лезли солнечные лучи, пробившие себе дорогу сквозь густую сосновую хвою. Мне вдруг сделалось страшно: я привык к тому, что яркое утреннее солнце вызывает на лицах людей не тихую ярость, а добрую, ясную улыбку. Но, невольно поставив себя на место Нагорного, я понял его и мысленно согласился с ним.

— Плащи… Мокрые плащи, — рассеянно проговорил режиссер и добавил уже без прежнего энтузиазма: — И все же в лесу сейчас такое чудо!

— Чудо — не природа, а люди, — безмятежно откликнулся Петр Ефимович, не поднимая головы. — Человек вытаращит глаза на березку и умиляется. А нет, чтобы с таким же трепетом душевным взглянуть на другого человека. Вот это было бы действительно чудо. А то он или ищет в другом человеке недостатки, или завидует ему, или старается исковеркать ему жизнь.

— Это же не философия, а беспросветная тоска! — радостно воскликнул режиссер, видимо стремясь благожелательным восприятием сказанного старым актером повлиять на его настроение. — Зачем же противопоставлять человека и природу? Они слиты, так какой же смысл разделять? И все из-за того, что Петра Ефимовича отлучили сегодня от окуней. Дайте им пожить спокойно. Так как же, Аркадий Сергеевич?

— Служба, — помолчав, твердо ответил Нагорный, нервным движением тонких пальцев разминая папиросу, — граница. — Он резко перевел взгляд на Нонну, словно ища у нее поддержки, но та еще ниже склонилась к голове Светланки и что-то шептала ей на ухо. — К тому же я только что из леса и вряд ли увижу там что-нибудь новое, — добавил он и швырнул на землю так и незажженную папиросу.

— А я считал вас лириком, — сказал режиссер, встав со скамьи. — В отличие от тех военных, чьи чувства подчинены статьям устава.

— И в уставах можно услышать голос поэзии, — возразил Нагорный. Я понял его мысль, но почему-то пожалел, что он высказал ее несколько выспренно, в тон режиссеру.

— Значит, поход отменяется? — встряхнул крепкой полысевшей головой Петр Ефимович. — Впрочем, для меня это не открытие, я знал это еще когда садился в машину. Но какого же дьявола у меня отняли зорьку?

— Аркаша, — послышался из открытого окна голос Марии Петровны. — Все же нам лучше пойти.

И мне вдруг тоже захотелось ее поддержать. Я понимал, что, если Нагорный не согласится пойти, мучительные раздумья еще с большей силой завладеют его душой. Рано или поздно он должен узнать все то, что должен узнать. И разве не лучше, если это произойдет скорее?

— Сегодня дежурит Колосков, — торопливо напомнил я Нагорному, не решаясь, однако, прямо высказать свое мнение.

— Ну конечно, Колосков, — тут же подхватила мои слова Мария Петровна и решительно добавила: — Мы пойдем, Аркаша. Мы пойдем.

— А ты? — тихо, словно боясь потревожить своим вопросом, обратился Нагорный к Нонне.

— Если пойдешь ты, — неуверенно и в то же время как-то слишком покорно отозвалась она. И кажется, эта внезапная покорность сделала свое.

— Идти так идти, — резко сказал Нагорный, и я заметил, как смутная надежда пронеслась по его сумрачному лицу.

— Слышу голос воина, — сказал режиссер. Меня удивило, что в его словах сейчас не слышалось патетических ноток.

— В лес, в лес! — восторженно завопила Светланка и, став по стойке «смирно», как это делал старшина Рыжиков, звучно, по-мальчишечьи крикнула:

— Выходи строиться!

Этой шумной, веселой команде нельзя было не подчиниться. Вскоре один за другим мы потянулись по тропке, капризно петлявшей в темно-зеленом, как малахит, ельнике, где ели так тесно прижались друг к дружке, что им, наверное, было трудно дышать. Впереди то и дело мелькало, как флажок, красненькое платьице Светланки, за ней бодро поспешал режиссер. Мария Петровна замыкала шествие. В плетенке из ивовых прутьев она несла окуней и красноперок, которых на рассвете вытряс из верши Нагорный. Плетенка перед этим стояла в воде, и сейчас каждый ее прутик молодо зеленел, и на желтый, еще сыроватый после дождя песок нетерпеливо падали мелкие мутноватые капли.

Режиссер выбрал поляну под тремя могучими соснами, сплошь залитую нежарким солнцем. Воздух здесь был полон запаха чистого мокрого песка, сосновых шишек и свежего цветочного меда. Мы разбрелись по ближним зарослям, чтобы набрать сушняку для костра, а Мария Петровна и Петр Ефимович расположились на полянке чистить рыбу. Старый актер заявил, что варку ухи он берет на себя и никому этой роли не уступит. Он помогал Марии Петровне вынимать из плетенки окуней, колол пальцы об острые плавники и беспрерывно чертыхался.

Я соорудил из собранного сушняка шалашик, подложил снизу пучок успевшей высохнуть на солнце, шелестевшей в руках травы, сунул в него спичку, и в то же мгновение над полянкой занялся тихий, вначале тонкий и робкий, дымок костра. Режиссер балагурил, сыпал остротами и раскладывал на целлофановой скатерти бутерброды с кетовой икрой, колбасу, вареные яйца, яблоки.

Костер разгорался все ярче. Петр Ефимович успел спуститься вниз, к ручью, и теперь прилаживал над огнем большую кастрюлю с очищенной и выпотрошенной рыбой. Несколько красноперок он тщательно обернул газетой и сунул в раскаленные угли, обещая угостить нас печеной рыбой. Ромуальд Ксенофонтович ловким ударом ладони выбил пробку из бутылки с коньяком. Разлив светло-коричневую, янтарную жидкость в пластмассовые стаканчики, он роздал их каждому из нас и торжественно провозгласил:

— За человека!

Мы выпили молча, как это всегда бывает среди не успевших еще как следует познакомиться людей. Я смотрел на костер, и мне почему-то вспомнилась зима 1941 года, Подмосковье, фронтовые сто граммов и почти такой же костер на свежем, только что выпавшем снегу. Я, как и другие бойцы нашей батареи, дремал у костра. Лицо так накалилось, что вот-вот должно было вспыхнуть, а спина будто покрывалась льдом от холода. Вспомнилось, как прогорела от прилетевшей искры моя шапка и как утром наши гаубицы снова открыли огонь. Мне захотелось рассказать обо всем этом, и я рассказал.

— И знаете, чем были заняты мои думы у того костра? — невольно вырвалось у меня. — Я вспомнил о своей первой любви. Девушку звали Женей. И мне чудилось, что не пламя костра, а горячие глаза любимой согревают меня. От жары проснулся, шапка дымилась, а я был счастлив…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: