Туманский все же ответил. Коротко и негромко назвал полную дату: число, месяц, год.
— Точнее, — голос Ромки зазвучал торжественно, — это задержание произошло ровно два года восемнадцать дней назад. Веселенькая застава! Она не зря ест свой хлеб.
— Еще одно слово о заставе, — процедил сквозь зубы Туманский, — и я не пожалею машины. Она отвезет вас в отряд. Вернется порожняком.
Кажется, это подействовало. Ромка нахмурился и замолчал.
Мы поднялись на выступ скалы и подошли к вышке. Она одиноко стояла на каменистой площадке и, казалось, завидовала вершинам, синевшим вдали. Те были недоступны и потому горды, а вышка доверчиво и услужливо опустила на землю ступеньки крутой лестницы.
Пограничная вышка! Пусть никто не осмелится назвать тебя изящной и красивой, но ты отлично служишь солдатам. Далекой историей веет от тебя. Наверное, почти на таких же вышках стояли наблюдатели в те времена, когда еще зарождалось русское государство. Завидев непрошеных гостей, они кубарем скатывались вниз, прямо на спины злых горячих коней, мчались по шершавым степям от горизонта к горизонту. Дымилась голубая пыль, собиралось в поход войско. А вышка оставалась одна…
На вышках мне приходилось бывать уже не раз. Поэтому я без особого любопытства взглянул на оптический прибор, выставивший свои стеклянные глаза в окно деревянной будки, на истрепанный переплет журнала наблюдения, на карандаш, привязанный к гвоздику веревочкой (словно наблюдатель мог оказаться в состоянии невесомости), на курсоуказатель с красной стрелкой, вырезанной из жести.
Солдат, стоявший на посту наблюдения, словно не заметил ни меня, ни Ромку, его плутоватые серые глаза как бы говорили: «Я признаю только одного командира — начальника заставы. А остальные для меня — постольку поскольку».
Я прильнул глазами к окулярам оптического прибора, но тут Ромка толкнул меня локтем в бок и кивнул головой на стенку будки. Он хотел сделать это незаметно, но в тот же миг туда же стрельнули ершистые глаза Туманского. Чем-то острым, скорее всего гвоздем, на доске было нацарапано:
«Скоро демобилизация! Ура!»
Туманский обернулся к нам и, поняв по едкой Ромкиной улыбке, что он тоже прочитал эту надпись, молча полез вниз.
Мы спустились вслед за ним. Солдат опустил крышку люка.
— На посту наблюдения — рядовой Кузнечкин, — сообщил Туманский, когда мы свернули с дозорной тропы на едва приметную в сухой трескучей траве полевую дорогу. И граница, и пенистая река, и лукавое солнце были теперь у нас за спиной. Длинные белесые тени легли впереди и неслышно двигались вместе с нами.
До самой заставы мы шли молча.
Надо сказать, что к месту своей службы мы приехали утром по дороге, нервно вилявшей среди старых щербатых гор. По пути жадно смотрели на все, что проносилось мимо: на чабанские юрты и говорливые арыки, на грузовики с чудо-деревом саксаулом и лепешки сухого кизяка на плоских крышах, на расплавленное солнце и приветливых работящих людей. Нам надо было, наверное, думать о том, что пришла пора, как сказал-один из наших преподавателей на выпускном вечере, подставить лицо сильному ветру, а плечи — тяжелой ноше. Или о том, что с нас скоро спросят за покой и счастье людей, что Ромка и Славка ушли в прошлое и на заставу ехали лейтенант Роман Ежиков и лейтенант Вячеслав Костров.
Но мы думали совсем о другом.
— Наконец-то! — воскликнул Ромка, высунувшись в окно рейсового автобуса. — Наконец-то!
— Что? — тоном заговорщика спросил я: мне не хотелось, чтобы пассажиры слышали то, о чем мы говорим.
— Что, что! — рассердился Ромка. — На самостоятельные ноги становимся, вот что!
Дьявол полосатый, ведь я думал о том же самом! Нет, наверное, мы не повзрослели оттого, что совсем недавно на училищном плацу нам вручили лейтенантские погоны. Мы ощутили радость свободы, нами овладело гордое чувство того, что теперь-то мы сами себе хозяева, что никакой старшина уже не сможет поставить нас в строй и вести туда, куда ему вздумается, что дни, в которые каждый наш шаг был расписан по минутам и заранее распределен, уже не повторятся. И, задыхаясь от избытка счастья, вызванного этой свободой, мы еще не знали, что придет время и училище, из которого мы так спешили вырваться, покажется роднее, чем оно было прежде, будет вызывать в сердце тихую грусть, как ласка матери, как воспоминание детства.
Ромка, Ромка! И что ты за человек? Ведь знаешь ты, что не день и не два придется тебе служить под началом этого угрюмого капитана, говорящего короткими, рублеными фразами. Так что же ты ершишься с самого первого дня? Какой бы он ни был, этот капитан, но уж он-то больше тебя и меня знает, что такое граница. Потому что она стала его жизнью, его судьбой…
Честно говоря, я никогда не предполагал, что Ромка пойдет в пограничное училище. В школе он бредил кибернетикой, потом астрономией, а заявление подал в геологоразведочный. Но перед самым моим отъездом он примчался ко мне встревоженный, непонятный, угрюмый и сердито буркнул:
— Я — с тобой.
— Что случилось?
— Передумал.
— Но ты же подавал…
— А не все ли равно?
— Значит, граница — не на всю жизнь?
— А у тебя — на всю?
Дипломат! Будто ему не было известно, что я родился на заставе, в таежных дебрях, на берегу Уссури. Что нянчили меня солдаты, что я с первого своего шага полюбил дыхание голубоватых сопок, сырую свежесть ленивых речных проток, медовый запах петлявших в чаще тропинок. Застава издавна была для меня чем-то родным и незаменимым. Я навсегда запомнил своенравную Уссури, не желавшую признавать берегов, холодные звезды над хребтом, похожим на рысь, приготовившуюся к прыжку. Запомнил егеря Башурова, бывшего моряка дальнего плавания, которого все у нас называли пограничником без погон. Мне очень нравилось, что петлички на его плаще, как и у солдат заставы, были зеленого цвета. Он брал меня с собой развозить изюбрам соль, и на легкой оморочке мы поднимались, насколько это было возможно, вверх по бурливым речушкам, катившимся в Уссури. Башуров зорко наблюдал за природой, за животными и свои наблюдения аккуратно заносил в пухлую тетрадь. Как сейчас, помню такие, например, записи:
«6 мая. Ночевал на острове у рыбаков. Начался перелет уток. Идет кряковая, касатая, чирок, шилохвость, крохали, чернеть. 8 мая. На хребте выпал снег. 25 мая. Пасмурно, временами дождь, гроза. Изюбр хорошо посещает солонцы. Задержал нарушителя границы. 7 июня. Прибывает вода. Накрыл браконьера. Зацвела дикая яблоня».
Башуров самозабвенно любил природу, он даже очеловечивал ее, и эта страсть незаметно передалась мне.
И вообще на заставе я многому научился. И распознавать ухищренные следы нарушителя, и верить, что отец вернется после схватки с вооруженным диверсантом живым, и понимать, что такое воинский долг.
Все это, конечно, сыграло свою роль, когда я ломал голову над сложнейшей проблемой: кем быть? Но и я колебался. В таких случаях Ромка испытующе смотрел на меня прищуренными хитрыми глазами и повторял свою излюбленную фразу: «Важно, не кем ты будешь, а каким будешь».
— А как же с призванием? — недоумевал я.
— Зачем так громко? — спрашивал он.
Мне часто вспоминаются слова отца о том, что каждый исторический период требует своих героев. Во времена отцовской юности, например, позарез нужны были летчики. И молодежь хлынула в аэроклубы, прыгала с парашютом, пела «В далекий край товарищ улетает», поднимала в воздух «ястребки». Что касается нашей юности, то она сделала свою заявку: требовались физики, конструкторы, космонавты.
Тем более мне трудно было понять Ромку, отличнейшего математика. Ведь не просто так, ради спортивного интереса, задумал он стать офицером. Конечно, если говорить откровенно, в училище шли разные ребята. Одни уже вдоволь нашагались по дозорным тропам, вволю поели солдатской каши. Они знали, на что идут, понимали, что служба офицера на границе — не рай небесный. Другие знали границу только по книгам и кинофильмам. В карманах их пиджачков лежало единственное богатство и надежда — аттестаты зрелости. Эти присматривались, взвешивали все «за» и «против», особенно после того, как побывали на стажировке. А были и такие, что гнались лишь за дипломом. В нашей группе учился один из таких — Кравцов. Поступал он в училище с боем, просил, настаивал, обивал пороги, умолял. А как-то в откровенной беседе со мной сказал: