– Должны, – говорил я, слабея, не в силах разорвать эту паутину. – Кого же тогда любить, как не тебя?

– Замолчи! – кричал. – Ты меня огорчаешь.

Тут я налетел на него, и мы повалились на тропу.

– Поспим, – сказал я. – Очень оно кстати.

– Тихо!

Стон прошел над водой.

Как далекий и долгий выдох.

Стон проплыл над головами.

Нескончаемым журавлиным клином.

Стон без конца, многими голосами, жалобный и манящий.

Луна сунулась над верхушками, дорожку проложила по озеру, и на том на ее конце – или на том берегу? – тени-истуканы, руки простертые, стоны призывные: приходи и бери.

Мой невозможный друг полыхнул огнем:

– Зовут... Это меня!

Полез было с косогора.

– Не пущу. Утонешь!

– Да я вплавь... Тут недалеко...

Пыхтели, чертыхались, копошились на тропе.

Тут смешок понизу.

Тоненький, тоненький, как от щекотки.

– Пойди, пойди... Только скажи прежде, как поминать.

Глядим: что-то забелелось в воде, в полосе лунной, заполоскалось у берега.

Забоялись, затихли на тропе.

– Русалка... – говорит мой друг.

Я присмотрелся:

– Да она в одежде.

– Значит, утопленница. – И к ней: – Телефончик не дадите?

А оттуда голоском дразнящим:

– Нет у нас телефончика. Один на всё озеро, да и тот на лесопилке.

– Только мигните, – сказал друг заносчиво, – я эту вашу лесопилку тут же закрою.

– Не надо, – говорит. – Пусть живет.

Поднялась снизу женщина – на ногу легка. Рубаха белая, мокрая, длинная: облепила, как пропечатала. Стоит перед нами, волосы под луной чешет, глядит жгуче, смаргивает. Лицо бледное, стан гибкий, талия тонкая, грудь пышная, бедра девичьи, волосы до земли.

– Куда путь держите?

– Туда, – отвечает мой друг, – где нет еще напряжения.

– Эва, – говорит, – далёко собрались.

А он уже поплыл от видимых прелестей, бурно взыграл чувствами, забормотал в озарении:

– Русалка. Купалка. Моргунья. Шутовка. Лоскотуха. Берегиня. Мавка. Лохматка. Водит хороводы, плетет венки, играет пылью, бегает во ржи, прельщает мужчин и ненавидит женщин. Боится креста, очерченного круга, чеснока, заговора. Хорошее средство от нее – полынь. Шоно, шоно, шоно! Пинцо, пинцо, пинцо!

– Знает, – сказала уважительно. – Откуда бы?

– Сами удивляемся.

– Я не русалка, – вздохнула. – Но идет к этому.

Стон прошел над водой.

Яростный и печальный.

Озеро зыбью поморщилось.

Голоса проявились отдельные.

Слова отличимые:

– Не ухо-дииии-тя... Она поор-ченая... Мы жа... не в пример... луууачша...

– Это кто?

– Бабы, – сказала. – С текстильной фабрики. Безмужичье у них. Вот и выходят на берег, зазывают кого ни есть. Вася-биток уж на что зверь, и тот опасается. Теперь долго не утихнут – мужиков учуяли.

И пошагала проворно.

Друг за нею.

Я за другом.

За нами стон над водою: толчком в спины.

Этот стон у нас... как-то зовется?

Мелодия сквозь зубы.

Плач баб по мужикам – выбитым, сбежавшим, спившимся, сгинувшим, незаведённым, незавезённым, поманившим, поматросившим, проклятым, постылым и желанным.

Время всё утишает.

Расстояние – тоже.

Мы уже бежали за белой рубахой, что мелькала проворно впереди, ветви били по лицу, корни цеплялись за ноги, но нам было нипочем. Через кусты колючие, через сучки цеплючие, через стебли мясистые и буреломы непролазные, через гниль заваленных стволов и хруст сухого валежника – не удержать. Рёв звериный, шип змеиный, крик совиный! Нас заманивало, затаскивало, затягивало без возврата: обаяние-чарование, обольщение-ошаление, – нам не впервой!

Ночи темные.

Луны круглые.

Тени бледные.

Годы светлые.

Мы добежали до высоченного забора, до невидной его калитки, куда она и проскользнула, прогремев на прощание засовом.

– А мы? – завопил потрясенный мой друг. – А я?.. Не поговорили, не насмотрелись, адресами не обменялись.

Она глядела на нас через частый штакетник. Строго и придирчиво.

– Вам нельзя, – сказала. – У вас свой путь.

И пошла прочь, наклонив голову, белым мелькнула через кусты.

Мой невозможный друг запричитал по-старушечьи, тонко, нараспев, голову потеряв от обиды:

– Ворота заперты, двери затворены, столы не приготовлены... Это с какого позволения ворота запираете, двери затворяете, столов не приготовляете?.. Если хочешь знать, – сказал вдруг запальчиво, поперек причитаний, – я ее уже люблю!

И полез через забор.

Я за ним: пропадет еще.

6

Домики стояли на пригорке, как на открытой ладошке.

Темные.

Безжизненные.

Заколоченное наглухо.

Доски на окнах – крест-накрест.

Мы шли сторожко открытым пространством. Песочница. Качели. Низкие скамейки. Ссыпавшийся песочный куличик. Позабытый совок. Лист мертвый, никем не сметаемый. Грусть оставленных помещений.

Мой друг обернулся: глаза от восторга шалые.

– Еды завезем! Водки натаскаем! Дров наколем! Капусты насолим! Огурцов. Картошки в подпол. Консервов разных. Книги. Разговоры. Музыка. Снегу по пояс. Проживем до весны – хрен кто узнает.

– А милиция?

– Вот– твоей милиции.

Руку показал по локоть.

Кто-то глядел на нас из темноты. Тяжело и давяще. Как к месту гвоздил.

– Это чего? – говорю.

– Луна.

– Луна наверху, а оно сбоку.

– Всё-то тебе чудится.

Он уже раскачивался, стоя на качелях, отмахивал выше и выше, с торжеством оглядывал окрестности.

– Царство, – говорил под взмах. – Заколдованное. Красавица, – говорил под другой. – Спящая. Поищем, – говорил. – Поцелуем. Разбудим по надобности.

– Красавица, – говорю, – не спит. Она в озере купается.

– Ну и что? Искупается – снова в постельку.

И захлебнулся слюной.

– Чтобы перезимовать, – говорю, – нам мало одной красавицы. Хорошо бы две.

– Тебе-то зачем? – сказал он заносчиво с высоты качель.

Кто-то глядел на нас из-за ближнего домика. Злобно и пугающе. Даже зрачком вроде блеснул.

– Видал? – говорю.

– Видал.

– Это чего?

– Может, хозяин здешний?

И рот захлопнул.

– Какой, – говорю, – хозяин?

А оглянуться страшно...

Тут он подлетел повыше:

– Ой! – говорит. – Свет в окошке.

И мы пошли на свет.

Открылся дом – в стороне от прочих, окно приотворенное, занавеска отдернутая, женщина в белом, задумчиво склонившая голову. Сидела, ничего не делала, как гостя ждала.

Мой невозможный друг крутнулся на каблуках от возбуждения, кинулся к заглохшей клумбе, стал рвать под корень мелкие, привядшие уже астры. Нарвал, обобрал вялые лепестки, подошел, крадучись, к окошку, кинул цветы внутрь.

– Ваня! – горлом крикнула женщина, рывком отпахнула створки. – Ваа-ня!..

А глаза – в поллица.

– Это кто, – хрипло, – сделал?..

Опадала, увядала, усыхала в размерах.

– Я.

– Зачем?

– Захотелось.

Оглядела его, как прожгла:

– Ну, спасибо. Будет тебе за это нечаянная радость.

– А мне?

Оглядела и меня.

– Про тебя не скажу. Ты для меня – с лица темен.

Ушла в дом, сказала оттуда:

– Найдите медпункт. Там отперто. – И добавила глухо, подрагивая, лицом зарывшись в цветы: – На вдовий двор... хоть щепку брось...

Мы и пошли прочь, виноватые и пристыженные.

7

Мы лежали, скорчившись, на детских кроватках, матрацев на них не было, и железные сетки впивались в наши бока. Луна глядела в окно, беспокойная и настороженная, будто ожидала от нас какой-нибудь пакости, да дышал кто-то снаружи, за тонкой стенкой, возле наших голов: мощно и размеренно.

Попробуй – засни.

– Неудобно, – сказал я после паузы. – Ноги затекают.

Мой невозможный друг круто провернулся на сетке.

– И пусть, – сказал капризно. – Пусть неудобно. Пусть затекают. Так нам и надо.

Закричал на луну:

– Хочу неладно! Пусть будет неладно! Желаю из принципа!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: