Мы стали ждать решения. “Наш эсэсовец” больше не приходил. Он появился у дверей нашей квартиры только в начале января 1940-го, одетый в военный мундир. Молча передав нам письмо, он бегом спустился по лестнице.

“У меня нет сил вскрыть это письмо. Я знаю - в нем извещение о смерти твоего отца. “Чокнутый” слишком труслив, он не мог мне сам сказать об этом и поэтому сразу ушел”.

Мать говорила без всякого выражения, почти беззвучно. Сев на диван, она тупо уставилась в пол.

“Давай я вскрою письмо!” - после недолгого молчания предложил я.

“Хорошо”, - согласилась мать. - “Пойди на кухню и вскрой письмо там”.

Я пошел на кухню. Точного текста этого письма я уже не помню, но в нем говорилось, что в конце января отец будет отпущен из лагеря. Он должен быть помещен в больницу. Мать сама должна организовать перевозку и в назначенное время быть у ворот лагеря с санитарным транспортом. Точную дату нам сообщат отдельно. Обязательным условием является также то, что отец должен быть помещен в еврейскую больницу, в специальное отделение для заключенных концлагеря.

Требование предоставить санитарный транспорт было плохим знаком. Однако мать развила бурную деятельность. Она вступила в яростный спор с ведомством, предоставляющим транспорт для перевозки больных. Ее не хотели слушать - это письмо, как там выразились, было “полуофициальным”. И нужно ждать официального запроса с указанием точного времени. Вот тогда, было сказано матери, можно будет организовать перевозку.

На наше счастье, через пару дней снова появился “чокнутый эсэсовец”, который устроил все быстро и без проволочек.

Первого февраля 1940 года мать в санитарной машине поехала в Заксенхаузен. Перед воротами лагеря водитель остановил машину. Мать вышла из машины. Через несколько минут из ворот появился элегантный офицер-эсэсовец. Вежливо поздоровавшись с матерью, он попросил ее вернуться в машину. Один из лагерных охранников сел за руль, и машина въехала на территорию лагеря.

Перед зданием комендатуры машина остановилась. Мать провели в уютную, хорошо обставленную комнату, и офицер спросил, не желает ли она чего-нибудь.

Мать отказалась. Тогда офицер рассказал - отец серьезно болен. Уже несколько недель он страдает от сильных болей в желудке и в состоянии принимать только небольшое количество жидкой пищи. Поэтому и понадобилась перевозка. А сейчас он лично сопроводит санитарную машину до барака и положит туда еще одно одеяло - ему кажется, что одного одеяла, имеющегося в машине, недостаточно.

До последнего момента матери казалось, что это какая-то злая шутка. Однако через некоторое время санитарная машина вернулась. Офицер-эсэсовец вышел из машины и чрезвычайно вежливо попрощался с матерью. Водитель предложил ей занять место позади носилок с больным. Войдя в машину, мать наклонилась над носилками и сама чуть не упала замертво.

Она узнала отца только по глазам.

В больнице я видел отца в последний раз. Там, в больнице, отец рассказал матери о том, что с ним сделали. Шепотом - он вынужден был дать расписку в том, что никому не расскажет о том, что пережил в лагере.

Через четыре недели после того, как отец был помещен в концлагерь (кажется, это был день капитуляции Польши), комендант лагеря позволил себе “немного пошутить”. Барак, в котором содержались евреи, был загерметизирован. Все его окна и двери была наглухо заколочены. Заключенные - барак был забит людьми до отказа - были брошены на произвол судьбы. Через три дня двери барака внезапно распахнулись. У входа стоял комендант лагеря, а у его ног - наполненные водой ведра. “А ну, кто может выдуть целое ведро? Но смотрите: не справитесь - потом костей не соберете!” - крикнул комендант.

Отец вызвался в числе первых и, разумеется, не справился. Тогда эсэсовцы набросились на него, били по животу и по грудной клетке и отпустили только тогда, когда поняли, что он не выживет. Через два месяца отец в страшных мучениях умер. Даже в больничном дворе было слышно, как он кричал от боли.

В те дни я вообще не видел матери - она все время пропадала у отца в больнице. Заботу обо мне взяла на себя ее сестра, моя тетка. Она была довольно скупой женщиной. Когда я стянул из теткиного кошелька двадцать марок, чтобы купить себе духовой пистолет, она с возмущением сообщила об этом матери. Страшно рассердившись, мать рассказала о моем поступке отцу. И до самой смерти он не хотел больше видеть меня, хотя мать умоляла его не придавать этому особого значения: “Ведь он еще ребенок!”

Больше отца живым я не видел.

Во время похорон я глядел на грубо сколоченный дощатый гроб, не желая верить, что в нем лежит отец. Когда мне сказали, что нужно бросить на гроб горсть земли, я сделал это. Мать была словно помешанная. “Зачем ты бросил эту грязь на своего отца?” - закричала она и спрыгнула в могилу. Ее насильно вытащили оттуда. Друг нашей семьи, учитель начальной школы Ганс Кохман безуспешно пытался образумить мать. Больше всего мне хотелось убежать, но мои ноги словно приросли к земле.

Долгое время мы с матерью говорили лишь по необходимости. Даже позднее, когда в доме на Айзенахерштрассе мы были вынуждены жить в одной комнате, мы старались как можно меньше разговаривать друг с другом. Я был очень привязан к отцу. Больше, чем к матери. Или сегодня, после всего пережитого, мне это только кажется?…

Вечером того же дня, когда мать отправили с работы домой, мы вновь увидели “нашего эсэсовца”. Он был в штатском и выглядел чрезвычайно взволнованным. Похоже, сказал он, против евреев что-то затевается: на следующее утро все работающие евреи должны быть арестованы на своих рабочих местах и доставлены на Гроссегамбургерштрассе. А оттуда они будут отправлены куда-то на восток.

Мать отнеслась к этому сообщению очень спокойно. И рассказала, что сегодня утром бригадир отослал ее домой.

“Вы должны быть благодарны ему”, - сказал “наш эсэсовец”. Он попросил мать оставаться следующие дни дома и ждать дальнейшего развития событий. Потом попрощался с нами. Мы понимали, что больше не увидим его.

После войны его родители разыскали нас в Берлине и некоторое время даже жили у нас. Они рассказали, что вскоре после событий 43-го года их сын ходатайствовал о выходе из национал-социалистической партии, был арестован, после мучительных допросов в составе штрафного батальона отправлен на восточный фронт и погиб где-то у Старой Русы.

После ухода “нашего эсэсовца” появилась Лона. “Что творится в здании верховного суда на Александерплац!” - начала она. - “Говорят о какой-то большой акции гестапо, но когда и где это произойдет, никто не знает”.

Она обняла меня и попросила не выходить завтра на работу. Да, я тогда работал. Мне было одиннадцать лет, и я работал в еврейской больнице. Все еврейские школы были закрыты, а нас, детей, распределили на работу. Сначала на еврейское кладбище в Вайсензее, а позднее - в еврейскую больницу.

На кладбище мы чувствовали себя совсем неплохо - свежий воздух, приемлемая еда. Конечно, запах гари, доносившийся с Иранишерштрассе, был довольно сильным, но все же работа на кладбище нам даже нравилась. Однако люди из гестапо решили, что работа на кладбище слишком хороша для нас. Начальство еврейской больницы придумало для нас другую работу.

В отделении для туберкулезников мы должны были выносить судна с экскрементами, мыть больных, выслушивать их жалобы, причитания и придирки.

Кроме того, мы должны были перевозить умерших в расположенную в подвале мертвецкую. Обычно тележки с покойниками стояли в больничных коридорах. С этими тележками мы спускались на лифте вниз. Умершие были накрыты зелеными покрывалами, как правило, короткими. Из-под покрывал торчали восковые ноги. Я и сейчас не слишком высок, а тогда и вовсе был небольшого роста. Длинные тележки загораживали дорогу к лифту. Толкая перед собой тележку с покойником, мне все время приходилось смотреть по сторонам, чтобы не сбиться с пути.

Иногда санитары ради забавы внезапно выключали свет в подвале и он погружался во тьму, только смутно белели ноги покойника, да где-то наверху гудели трубы отопления. Вначале я страшно пугался и начинал громко кричать, но со временем привык к этим шуткам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: