Иван схватил бурак, сглотнул опивки. От взмаха заколыхался огонек свечи, на белом лице Гореванова задрожали синеватые тени, жиденькая бороденка ходуном ходила. Никита вздохнул:
— Во жизня распроклята! Сверху свора чиновная давит да рвет, снизу погань разбойная грабит да бьет, а мы, народ работный, посередке сдавлены, и не у кого защиты искать.
Парфен толкнул сотского:
— Поди-ка, братец, принеси Ивану кваску. И хлеб, покуда бумагу перебелит.
Никита ушел. Парфен обнял Ивана за плечи.
— Скажу я тебе, парень... Вишь, один ты на белом свете. На Верхотурье торопиться не для ча — там тебя за покойника считают. Так что, родименький, яви таку божеску милость, потрудись для миру крестьянского. Не обидим, ежели все обойдется... Приоденем, денег тебе наберем с алтын, в дорогу на корм...
— Ты про что, дядя Парфен?
— Да про челобитную же.
— Счас перебелю.
— То само собой, как уговорились. И ежели согласный будешь... Мы б тебе щец с убоинкой сколь захочешь! Винца надобно — так и винца бы...
— Спаси тя Христос, дядя Парфен! Да не пойму, за что мне...
Парфеновы глаза по углам зарыскали, затомились.
— Хм, того... Стало быть, Ванюша, энтого...
— Да чего?
— Отнес бы ты челобитную-то нашу, а? Генералу, де Геннину то есть. Сам рассуди, милай, тебе сподручнее: ни кола у тебя, ни двора. Опять же, ни бабы, ни лошади. Отнять неча. А у нас же домы, робятки малые...
— Под генеральское зло мою голову кладете? Славно! Али две шкуры у меня? Запорет генерал...
— Не должон бы, Ваня, шибко пороть-то... Насмелься, Ваня, бог тебя боронит, сироту!
Сотский принес хлеб и квас.
— Ежели опричь меня во Кунгуре храбреца ни единого... Пойду.
В сенях Татищев столкнулся с Осипом Украинцевым.
— Эко скачешь! Резвость такова не по чину тебе, Осип. Помощнику генеральскому шествовать с важностию надлежит.
— Ох, не по мне чин сей, Василий Никитич! Сержант я, не рудознатец, мне б при баталии из пушек палить. Прими, Христа ради, должность мою! В горном деле ты горазд, у господина Геннина в фаворе...
— Да от Питербурха в опале. Не чинов мне, а кабы тюремного харча не отведать.
— Ништо, новый начальник де Геннин сыщет демидовские неправды.
— Сыщет, нет ли, бог знает. А покуда терпи, Осип, на то ты и гвардии сержант.
Татищев оправил мундир, вошел в зал канцелярский. За двумя длинными столами корпели над бумагами писцы: новый начальник казенных заводов Георг Вильгельм де Геннин, едва успев ступить на землю уральскую, принялся за дела и прежде всего готовил рапорт о прибытии своем. Надсмотрщик Головачев вдоль стола ходил, диктовал:
— ...Машинный кузнец Наум Вигуров, колесник Антон Соболев да горных дел ученик Иван Ефремов в пути на реке Каме умре.
Надсмотрщик оглянулся на дверной скрип, поклонился. Подьячие и писцы встали. Татищев кивнул им, в кабинет прошел.
Управитель де Геннин, крупный, дородный, сидел в мягком кресле, вытянув ноги в черных шерстяных чулках до колен, облокотясь на стол, заваленный бумагами, чертежами, каменьем грязным всевозможным — здешних руд образцами.
Руку в кружевной манжете протянул:
— Входи, Никитич, входи. Каково здравствуешь? — Поворошил на столе бумаги, одну подал Татищеву.
— Еще челобитная получена. Супротивника твоего Демидова обличают в ней.
Генерал де Геннин, почти четверть века в службе российской пребывая, изъяснялся по-русски свободно, иной раз и бранился под горячую руку не хуже здешних приказчиков. Челобитная же, которую читал Татищев, хоть и по-русски писана, но буквы наполовину иноземные, слова тоже. Бергмейстер Блиэр жаловался новому управителю, что Акинфий Демидов чинит противности казне, а служителям казенных заводов от него в письмах и словесно поношения срамные и обиды. Татищев дочитал, со вздохом положил бумагу на стол.
— Каков! — Геннин сердито ткнул в бумагу пальцем. — Наглости у тульского мужлана в преизбытке! А и то сказать, пошто б ему наглым не быть? Понеже его заводы, а не казенные, государю отменное железо дают в изобилии. В противоборстве нашем он. победитель. А победителей не судят, хотя и зело надобно бы...
— Имею надежду, Виллим Иваныч, что под вашим попечительством пойдет с казенных заводов железо изряднее демидовского, — поклонился Татищев.
— Послужу государю, сколь сил моих станет. Мало у меня людей честных, в горном деле понятием одаренных. Всюду лихоимцы, яко тараканы ползают. Вот и сей день в канцелярию две челобитные поданы...
Толстые, в перстнях пальцы мяли, комкали синюю скатерть, и оттого челобитная бергмейстера Блиэра шевелилась, топорщилась, ползла к Геннину. Татищев сказал вполголоса:
— Две челобитные? А и третья, Виллим Иваныч, у ворот дожидается. Малый там...
— Все жалобы в канцелярии подавать надлежит.
— Мужик канцелярии не верит. Тот малый и мне отдать не захотел, не доверил. Явите такую милость, прикажите звать сего упрямца.
Управитель насупился. Тяжело сидел в кресле, расставя ноги, под распахнутым камзолом вздымалась дыханьем натужным белая, голландского полотна, рубаха на широкой груди. Человек он видом могутный, здоровьем же не весьма крепок, и дорога измотала его.
— Мужик с прошением?.. Коль ты за него ходатаем, так и быть, вели ему войти... Каков упрямец, канцеляристам моим веры не имеет! А и правильно делает...
Татищев встал, поклонился низко — невзирая на благосклонность Геннина, он вольностей себе не дозволял, — дверь приоткрыл, велел позвать мужика.
Проситель вошел. Перво-наперво на образа перекрестился. Потом господам отвесил поклон, коснувшись половика пальцем. И встал у двери. Молод, лицом невзрачен, синий зипун висит на нем, как на колу. Супротив дородного генерала — ровно соломинка перед снопом. Глядит без робости, с любопытством.
— Говори, на кого извет принес, — дозволил Геннин.
— Не извет — святая правда в бумаге прописана.
— Отчего в канцелярию отдать не хотел?
— Таков наказ имел от людей кунгурских: в собственные чтоб руки, а боле никому.
Татищев челобитную принял, Геннину подал. Вскинув голову, далеко бумагу держа, управитель стал читать. За дверью, в канцелярии, невнятно звучал голос надсмотрщика. Тихо шипела лампада пред образами.
— Гм! Складно и красовито писано. Кто сочинял сие?
— Я сочинял. И писал я же. Правду писал.
— Где ты, мужик, столь преизрядно грамоте учен?
— В верхотурском монастыре Никольском.
— Какова ж тебе корысть за чужой уезд радеть?
— Пошто за чужой? Кунгурцы и верхотурцы, одному мы богу молимся, беды терпим одинаковы...
Управитель тяжело поворотился в кресле, на парня набычился.
— Как звать?
— Ивашка Гореванов.
— Гореванов ты и есть, поелику много битья примешь — язык остер не по чину... Ямщик ты? Ямщику много ли слов надобно: коня бранить, коль дорога плоха, да богу молиться, коль жив доехал. Но к писарскому делу у тебя талант несомненный. Глянь, Никитич, сколь пригоже начертано, буквицы ятные, слог хорош. Головачев! — гаркнул управитель. Надсмотрщик явился тотчас, во фрунт вытянулся. — Сего грамотея, — махнул бумагой на Ивашку, — возьми в канцелярию копиистом. Писцы нам зело надобны.
Головачев парня по затылку двинул:
— Благодари, дурак, кланяйся!
— Батюшка! — парень завопил. — Пошто меня в писцы? Сделай милость, приставь лучше к лошадям, хошь конюхом! Не свычен я по канцеляриям сидеть...
Геннин ногою топнул.
— Головачев! Сведи на конюшню, коли сам того просит. Да всыпь кнутом по заду, чтоб не мудрствовал. А после того веди в канцелярию, пущай стоя пишет, ежели сидеть не свычен.
Надсмотрщик сгреб парня за шиворот, словно кот воробья, едва не на весу из кабинета выпер. Управитель глянул на Татищева не то гневно, не то с укором.
— Видал? Говорит, в бумаге сей правда писана!.. Смерд полудохлый мужицкую правду принес! А что мне с нею делать? Кому на Руси правда нужна?! — потряс над головою бумагой, хотел на стол кинуть, да передумал, опять в строки воззрился, сопя и хмурясь.