— Теперя мы их не достанем, — Афонька молвил. — Уйдут в свои улусы, а там ищи-свищи.
— С табуном далеко уйти не могли, догоним.
— За чужими лошадьми бежим, своих губим. А то и самим стрела из засады...
Афонька знал: все одно десятник по-своему делать будет, и ежели надумал отбить табун и хозяевам вернуть, то гонять казаков будет до упаду. Настырный, черт!
Гореванов долго холмы разглядывал, тишину расслушивал, горячий ветер по-собачьи нюхал. И что-то узрел, унюхал.
— Айда, робяты, — негромко велел и пошел к вороному. Гореванов уверенно повел распадками да редколесьем. На открытых местах гнал вороного крупным галопом. С вершины холма увидели башкирскую ватажку. Те, полагать надо, погоню давно почуяли и табун захваченный кинули где-то, налегке утекали по распадку всего в полуверсте... Десятник распорядился:
— Афонька, айдате с кем-нито вдвоем, табун по следу сыщите. А мы, робята, ну, господи, благослови!
— Не догнать, — усомнился Филька. — И пошто они нам без табуна-то?
— Постращать надобно, чтоб другой раз мужиков не зорили. Пока на виду у них, поедем шагом, будто в другую сторону.
Повернул десятник вороного, а как скрыла их зелень, оглядел своих и вломился конем в кустарник...
Башкирцы поздно спохватились. Пригнувшись к гривам, нахлестывали лохматых лошадок. Ватажку сажен на двадцать обогнав, утекает без оглядки всадник в халате зеленом, у него одного в поводу конь запасной — этот, должно, покуда остальные с русскими пастухами свару заводили, в дозоре стоял, и лошади его свежее прочих. Кучно скачут четверо, средь них, похоже, и вожак — халат узорный, конь кровей туркменских, шестой приотстал, до него уж сажен не боле сорока, заморенную лошаденку пятками бьет...
Филька Соловаров, зло усмехаясь, ружье изготовил. Десятник это заметил.
— Эй, не балуй!.. Ахметша, готовь аркан!
Иван Гореванов узкую узорную спину взглядом колет: из богатеньких вожак башкирский, беспременно это он налет затеял — и не от скудости, от жадности. Догнать его, поучить! Однако и самим опаска надобна, кабы не вскочить в засаду.
— Приударь, казаки, гони-и! — кричит десятник, саблю подняв.
И башкирский вожак своим визжит что-то, бодрит или бранит. Узкоплеч он, станом тонок, молодой, видать. Рядом с ним низенький, в халате драном, бритой башкой вертит, оглядывается, а в руках лук-саадак. Стрелы башкирские и на скаку метки, остерегаться надо того, гологолового. Ишь привстал, прицелился...
— Берегись, робяты!..
Гореванов пригнулся — мимо свистнула стрела. И — ругань, Фильку задела...
— Не стреляй!
Но уже грохнул выстрел, будто надкололась под копытами знойная земля. Из башкирцев никто с коня не пал, согнулись ниже, плетьми замахали рьяно.
— Не попал, однако, — кто-то из казаков осудил.
Но Филька попал, только не вдруг углядели: туркменец под вожаком с ноги сбился, призамедлился. Хозяин хлестал его жестоко, саблею бил плашмя, визжал тонко, может, запасного коня требовал. Но зеленый халат удалялся, зову тому не внимая. Да и остальные вожака своего обходили, плена страшась.
Бритоголовый на выручку пришел: свое стремя вожаку подставил, пересесть помог, а сам наземь скользнул, встал лицом к погоне, вскинул саадак, в десятника целя.
Тень-нь!.. Гореванов саблею стрелу отбил, наскакал, рубанул по саадаку, дале устремился, а на бритоголового рысью пал с седла Филька Соловаров, подмял. Еще увидел десятник мельком, как сбили казаки отсталого башкирца. Сам же он догонял вожака, своими покинутого. Видя, что не уйти, тот поводья натянул, саблею от удара заслонился. Молоденький парнишка, лет не более, осьмнадцати, из-за черного пушка усов оскалены зубы по-собачьи, в глазах раскосых страх, жуть. Отбил удар, от второго увернулся... Мог бы Иван его враз порешить, да надо ли? Молод байский сынок... Ишь ведь, сам кидается сечь, от жути бел весь, на губах крик и дрожь... Ну-ка, ну-ка!
Ахметов аркан сорвал его наземь — отвоевался малый. Конец погоне.
Казачьего головы изба на улице Торговой, улице богатой. Пятидесятник Анкудинов — мужчина бессемейный, телом крепок, только головой часто хвор бывает по причине склонности к зелью винному. Но себе на уме. Изба — что крепость, двор крыт, во хлеву коровы, на конюшне четыре лошади, в жилом амбаре трое работников-башкирцев, из пленных, а в избе при господине хромой прислужник русский. Полная, чаша!
Гореванов своего коня у ворот привязал, второго скакуна за повод взял, застучал в тесовы ворота. Отпер слуга хромой.
— На-ко, дед, сведи сего аргамака на конюшню вашу. Ничего, что хром, как и ты, зато кровей не в пример добрых, оздоровеет скоро. Что Силантий Егорыч, дома ли?
Старик буркнул, кивнул. Повод принял. В горнице никого не было. Иван на образа Спаса покрестился, в спальню заглянул.
— В добром ли здравии пребываешь, Силантий Егорыч?
Можно б и не спрашивать. Лежит Анкудинов на кровати под одеялом пуховым, на плешивой голове полотенце. Анкудинов показал глазами:
— Налей.
Иван потянулся к бураку с квасом.
— Дурак! Сперва вина.
Приподнялся, приладился, опрокинул чарку, забубнил:
— Замаяла лихоманка, сам налить не в силах. Ефрем, черт хромой, на зов нейдет, налить хозяину не хочет. Ужо встану, втору ногу ему, анафеме, покалечу. А ну, Ивашка, налей ешшо.
— Как хошь ругайся, Силантий Егорыч, не налью. Сперва про дело доложусь...
— Про дело без тебя ведомо. Налей, за твою удачу выпью. Хошь из мужиков ты, а хватка казачья, хвалю. Много лошадей взяли?
— Крестьянский табун возвернули сполна.
— То учинили вы не гораздо. Утаить бы с пяток, — мол, башкирцы съели.
— Башкирцев-то всего шестеро было, нешто каждый по лошади съел?!
— Кто их считал, шестеро или сотня... Нет, не гораздо дело изладили.
— Казаку грех крестьянина обижать.
— Эх! Не обессудь, Ивашка, а дурак ты. Мужиком был, таковым и остался. У казака, что схватила рука, то и его.
— Трех лошадей у воров поймали — то добыча праведная. Тебе, Силантий Егорыч, кланяемся конем добрым. Ногу ему пулей задело чуток, да покуда ты оздоровеешь, и на нем ездить можно станет. Ты мне пистоль свой давал, так на вот, принес я.
— Пистоль у тебя пущай будет, мне, хворому, нужды в нем покуда нету. А сколь денег мне принес? — глянул остро, не по-пьяному.
— Каки деньги?
— За ясырь. Знаю ведь, троих башкирцев взяли.
Немощен, а свою выгоду и лежа ухватить норовит. Коня ему мало, вишь!
— Ясырь не выкуплен, да и корысти от него большой не чаю. Двое полонянников худорожны вовсе, кому надобны? Ты ж, Силантий Егорыч, побойся бога, не обижай казаков...
— Станете верой и правдой службу справлять, мне во всем прямить, то и вам обид не будет. А ежели своевольство да воровство, тогда на себя пеняйте.
— От нас воровства нету никоторого. От тебя же терпим...
— Остерегись! Воровство от меня? Облыжны речи твои слушать не желаю!
Он хотел подняться. Но застонал, зажмурился, упал на подушки.
— Ахти, мать пресвятая богородица!.. М-м... Налей-кась.
— Не налью. Сперва доподлинно разберемся, чьи речи облыжны. — Иван убрал бутылку под кровать... — За службу казаку безземельному, конному жалованья в год семь рублев. Да жалованья хлебного двадцать четыре пуда. Я знаю, читал в реестрах окладных. А нам ты о прошлый год, сколь выдать изволил? Иному рублев с пять, иному и того менее! А утаил хлеба от нас...
— Ты свое сполна получил! Али не так? Ну и помалкивай.
— Получил. Но рот мне тем хлебом не заткнул ты.
— Можно и иным чем заткнуть...
— Это тебе, Егорыч, глотку потребно казенной печатью оградить, чтоб наши деньги вином туда не текли. А ты с казаков еще и выкупу ясырного хошь! Не жирно ли?
Анкудинов губы расквасил плаксиво, заприбеднялся:
— Ванька, креста на тебе нету! Того гляди, душа к богу отлетит, да ишшо ты мучаешь... О господи!
— Коня доброго тебе отдаем, — гнул свое Гореванов. — Деньги ж от выкупу ясырного — меж собою, коли дадут их. И жалованье казакам впредь, чтоб сполна давал.