Иван Тимофеевич неожиданно улыбнулся.
— Вспомнил, как первый свой грузовик добывал. Прорвался я к министру сельского хозяйства.
— Так и так, была у меня до войны машина, да увел я ее к партизанам, отслужила она свое. Дай мне полуторку — век благодарить буду.
— Дам, — говорит министр. — Прямо с завода.
— Спасибо, а как я ее гнать буду?
— Достань платформу.
— Не дадут!
— Ничего, — говорит, — раз до меня добрался, и платформу сумеешь выбить.
— Только ничего у меня с платформой не вышло. До сих пор не понимаю, как это прокуратура меня пощадила — шофер гнал машину полторы тысячи километров своим ходом, пять тысяч старыми деньгами на «левый» бензин ушло. Работали с утра до ночи, все на себе таскали, над ржавым гвоздем тряслись, как над алмазом, и медленно вставали на ноги, поднимались из праха. В 1946 году меня выбрали в Верховный Совет СССР, подходит сессия — а мне не в чем ехать! Всем колхозом наряжали. Надел я с чужого плеча тужурку, чья-то валенки и в такой экипировке прибыл на станцию. Председателя исполкома чуть не хватил удар.
— В Кремль — в таком виде?
Я обиделся — все лучшее люди собрали.
— Ничего, — говорю, — голова при мне, а валенки спрячу под стул.
Предисполкома тут же сиял свои сапоги, заставил меня переобуться, а сам надел мои валенки. Так я и щеголял на сессии в чужих сапогах. А первое мое депутатское поручение было такое. Приходит ко мне перед отъездом в Москву старик из соседнего села. Забрали у деда корову — кто-то показал, что до войны она принадлежала колхозу. Дед извелся — попробуй, докажи, в каком стаде корова мычала. Все инстанции отказали. Вот и говорит старик: «К тебе последнему пришел — есть ли правда у Советской власти?» Пытался я на месте разобраться — все отговариваются: «Чего по пустякам голову морочишь?» Нет, думаю, совсем не пустяковый вопрос у деда. Горкин сразу же дал команду в Верховный суд — разобраться, и немедленно. Отдали деду корову! До самой смерти говорил: «Есть правда у Советской власти!» Вот тебе и пустяковый вопрос...
В этот день мы долго ходили по колхозу. В просторных скотных дворах, фундаментальных складах, добротных мастерских — во всем чувствовалась крепкая рука настоящего хозяина, который строил не на одну свою жизнь, а для детей и внуков. С бывшим председателем почтительно здоровались, спрашивали о здоровье, но он ворчал: то зерно неправильно сушат, то бесхозный кирпич валяется — словом, получалось, что пущенная им, Поповым, машина работает не так слаженно, как при нем. Я слышал о новом председателе самые добрые отзывы, видел, что Иван Тимофеевич преувеличивает, но понимал, что он имеет полное моральное право на критику, как свекровь, которая недовольна даже самой покладистой невесткой. Ведь под его руководством «Красная Заря» стала знаменитой — легко ли видеть свое любимое детище пусть в надежных, но все-таки не своих руках? Что ни говори, а поневоле станешь ревновать...
— Уже через три года после воины колхоз дал семь миллионов дохода, — с гордостью говорил Иван Тимофеевич. — Вот как сработали! Зато вставал я в пять утра, а ложился в полночь. Значит, не шестьдесят восемь лет прожил, а все восемьдесят — простая арифметика А еще тридцать деревьев вырастил да двадцать пять детей и внуков. Не зря жизнь прожил, как ты думаешь? Вот, знакомься...
У разобранного трактора возились двое, мужчина лет тридцати пяти и паренек в комбинезоне — видимо, ученик тракториста.
— Сын и внук, — сказал Иван Тимофеевич. — Как видишь, останутся после меня в колхозе Поповы. И крестники мои — в каждом доме, девки колхозные в невестах не засиживались, в «Красную Зарю» женихов не приходилось на буксире тащить. Что ж, свое дело я сделал, теперь и без меня можно обойтись. Можно, чего там, незаменимых людей на свете нет...
— Ну зачем же так, Иван Тимофеевич? — упрекнул я. — Вас уважают, с вами советуются...
— Конечно, конечно, — с легкой иронией согласился Иван Тимофеевич. — Советуются, уважают... Расскажу-ка я тебе, как получал свои награды. Не бойся, не о всех — их у меня двенадцать, — а лишь о первой и последней. В 1939 году вызывают меня в Москву, шального от радости — наградили медалью «За трудовое отличие». Сам Калинин обнял меня, поцеловал и лично приколол к пиджаку медаль. А в прошлом году я был награжден орденом Ленина. Позвонили из райкома — приезжай, мол, кое-что для тебя имеется. Приехал. Пожал мне руку секретарь райкома, вручил орден — и распрощался. Это орден Ленина! Хоть бы за стол посадил, поговорил, стаканом чаю угостил! Ладно. Возвращаюсь домой — монтер у моего телефона хлопочет.
— Чего здесь делаешь? — спрашиваю.
— Аппарат снимаю, председатель велел.
— Постой, — говорю, — как же так, я ведь живой!
— А зачем тебе, Тимофеич, телефон? Ты ведь на пенсии.
Так и сняли аппарат. К председателю колхоза Попову, депутату Верховного Совета, секретари обкома в гости приезжали, а персональный пенсионер Попов и без телефона проживет... А зря! Телом я ослаб, болею временами, но ведь опыт, знания, мозг — все те же! Много пользы я мог бы еще принести...
Я не успел выдавить беспомощное «да-а-а». Возле нас становилась серая «Волга», и из кабины вышел... секретарь Псковского обкома партии Петр Архипович Николаев.
— Здорово, Тимофеич. — Николаев обнял старика.
— Привет, Архипыч, — сдержанно ответил Попов.
— По старой памяти к тебе в гости заскочил.
Я посмотрел на Попова, Попов посмотрел на меня, крякнул — и мы рассмеялись.
— В чем дело? — допытывался Николаев. — Чем это я вас так развеселил?
— Вы — ничем, — заговорщически подмигнув Ивану Тимофеевичу, сказал я. — Пусть это останется нашей маленькой тайной.
ОБЛАЯННАЯ СЦЕНА ПРОЩАНИЯ
Изнывая от жары, наш отряд плелся по проселку вдоль Шелони. Четверг, рыжая шкура которого раскалилась до ста градусов, устал размахивать хвостом и отдал себя на съедение слепням: «Жрите, злодеи, авось подавитесь». Если бы Четверг знал, куда он идет, то несомненно прибавил бы ходу, но мы, по настоянию Травки, свернули с пыльного большака и пробирались в Логвиново незнакомыми проселками.
Было так знойно, что даже наш жароустойчивый Дмитрий Иванович вынужден был снять свой пиджачок — впервые за все время путешествия. Мы же то и дело ныряли в Шелонь, и вода вокруг нас шипела, будто в нее опускали раскаленную сковороду. К сожалению, километров через пять Шелонь вильнула в сторону от проселка, и мы грустно с ней раскланялись.
И тут же дорога скользнула в лес, ниспослав свежесть и прохладу идущим с высунутыми языками путникам. Нет ничего милее лесного проселка; сюда, в этот оазис отдохновения, стянулись разомлевшие от зноя птицы, услаждавшие наш путь лирическим щебетанием, на деревьях совершали акробатические этюды беззаботные белки, и одинокий заяц, недоверчиво взглянув на нас круглыми глазами, бил мировые рекорды по прыжкам в длину. Такая лесная благодать вознаграждает за все: за изматывающую степную дорогу, адскую жару и забытые на берегу Шелони три полные бутылки нарзана. Так бы и остался в этом благословенном лесу, бездумно валялся бы на пахучей зеленой траве, прогоняя жалкие мысли о нетронутых страницах записной книжки, о печатных листах и авансовом отчете за командировку.
Но Дмитрий Иванович спешил, последние тридцать километров растянулись для старика на целую тысячу: шутка ли сказать, завтра в отчий дом на целых три недели приезжают сын и внучка! Поэтому стоило нам облюбовать тенистый уголок и растянуться на траве, как Дмитрий Иванович начинал обеспокоено посматривать на часы — до тех пор, пока мы не принимали намек к сведению.
Четвергом в этот день правил Малыш. Он успел стать вполне сносным возницей, и Дмитрий Иванович доверял ему вожжи без прежней опаски. Малыш запросто объезжал камни и ямы, басом говорил «но-но!» и научился одним прикосновением прута к лошадиному крупу воспитывать в мерине чувство долга. Я не ошибусь, если скажу, что между Малышом и Четвергом возник духовный контакт — иррациональная категория, в основе которой лежала вполне материальная субстанция: один бог знает сколько сахару.