— А он не догляжон? Он не обихожен? Да у него и рубахов, и штанов, может, больше, чем у других ребятишек, хоть они с матерями-отцами! Я вон ему сумку из свово фартука сшила. Еще в школу осенесь пойдет, а я уж сшила, с ручками и с кармашком для чернильницы, как городскому…
Митроха не дослушал бабушку, осадил ее:
— Мне не переговорить и не перекричать тебя, несуразная старуха, но вот что запомни: если парнишка будет болтаться, где попало — я приму меры!
С этими словами Митроха надел фуражку и вышел, а бабушка так и осталась посреди кутьи, расшибленная словами: «приму меры».
Во дворе Митроха нарвался на дедушку, который, видать, весь разговор слышал. Дед воткнул топор в чурбак и, как всегда, тихо, но увесисто сказал Митрохе:
— Вот что, Митрофан Фадеич! Ты мою старуху больше не пужай. Она и без того пуганая. Ребенок был при нас, при нас и останется. — Он помедлил и добавил: — Неровен час, сосед наш Левонтий услышит, да пьяный ежели… Кто тебя отбирать будет?
Митроха знал, что дяде Левонтию хоть бог, хоть царь, хоть какая власть — нипочем, если он напьется. К тому же, дядя Левонтий меня любит так же, как я его, и он деревню в щепки разнесет, если потребуется.
И все же боюсь я Митрохи. И бабушку мне жалко. А ну, как «примет меры» Митроха из-за нас с Алешкой?
— Бабушка! Ба-а-абонька-а! — задрожал я губами, но тут же вспомнил про Алешку и не позволил себе расклеиться. Мне было холодно, одиноко и жалко самого себя.
Вода засеребрилась от просвета, засветившегося в межгорье. В безостановочном, стремительном беге река. Но мне опять казалось — не вода это, а остров, и мы вместе с ним мчимся вдаль, мчимся, среди ночи, средь реки, не имеющей берегов, и остров теряет кусты, сыплет комья земли, будто подбитая птица — перья. И не убывает вода вокруг острова, а прибывает, прибывает. Скоро она подберется к покосу, смоет костерок наш, унесет нас к Караульному быку, закружит, торкнет о камень…
Я тряхнул головой. Огонек на той стороне, у дяди-Ваниного пикета, почти погас.
Опять пришел на ум Митроха.
Рыбачил я как-то выше деревни и засиделся допоздна. Было это в то же лето, когда привел меня Митроха из лесу. Теплое лето было, погожее. На реке межень, и Енисей не ревел, не свирепствовал, как сейчас, а катился легко, светлый, облегченный, молодой.
На закате солнца стала веселее брать рыбешка, а как солнце закатилось — бросила клевать, и я сидел на бревне просто так, глядел на реку, на привычные горы и не заметил, как наступила темень.
На реке показался огонек. Он приближался и приближался к деревне.
— Какая-а деревня-а-а? — спросили с плота.
Я сложил руки трубочкой и охотно откликнулся, потому что было мне радостно сообщить незнакомым людям о родном селе, о себе, о том, что есть мы на свете.
Огонек поплыл на мой голос, и вскоре я услышал:
— Приветствую вас, милое дитя!
Дитем, да еще милым, меня никто и никогда не называл. И я от удивления не знал, что сказать человеку на плоту, а точнее, на салике из четырех бревен. Костерок шевелился на каменных плитах, выложенных очагом. А человек стоял с приподнятой шляпой, и свет играл в его глазах и морщинах. Он улыбался мне, как ближнему родственнику.
— Здравствуйте! — сказал я ему и принял веревку.
Человек сошел на берег, и мы с ним учалили за камень салик, а пока учаливали, он успел расспросить меня обо всем: и о деревне, и обо мне, и о дедушке с бабушкой. Словно бы ехал этот человек на праздник — так был оживлен, говорлив. И мне тоже передалось его настроение, хотелось разговаривать и разговаривать. Я помог незнакомцу перенести костерок и мешочек с плота.
— Сейчас мы будем варить кулеш. Вы знаете, милое дитя, что такое кулеш?
Я почти с восторгом признался, что не знаю.
— Жизнь состоит из сплошных открытий. И вы сейчас узнаете, милое дитя, что такое кулеш, — при этом незнакомец снял шляпу и обнажил редковолосую голову.
Я бегал по берегу, собирал дрова, подкладывал их в костер, и человек хвалил меня за усердие и все улыбался беззубым, широким ртом и говорил мне, как в песне: «Милое дитя».
Кулеш сварился и оказался жиденькой пшенной кашей, приправленной береговым луком. Я нащипал луку в камнях. Незнакомец попробовал варево, зажмурился и тряхнул головой:
— Божественно! — Дал мне попробовать, и я сказал:
— Да-а-а!
Ложка была одна. Незнакомец складным ножиком быстро обстругал щепку, соорудил из нее черпачок, а ложку отдал мне. Я начал отказываться, но незнакомец погладил меня по плечу тонкой и гибкой рукой.
— Хозяину этого мира, — он обвел рукой вокруг, — почет, уважение и ложка. А я, милое дитя, могу употреблять еду какую угодно, где угодно и чем угодно. Научен уважать пищу! — Он важно и смешно приподнял палец, после чего отхлебнул из черпачка пищу, пригодную для беззубых, и продолжал: — Великий Горький сказал: «Человек выше сытости!» Но годы прозябания перевернули в моих глазах многие слова, и понял я, что словами, даже великими, не пропитаешься, понял я, что без слов прожить можно, без пищи — нельзя! Годы учат мудрости!..
Он и еще много говорил мне непонятных слов, доверительно, просто, и понял я лишь одно — что дяденьке этому долго пришлось молчать.
Мы дохлебали кулеш. Незнакомец вымыл котелок, ложку и убрал их в мешок, а потом свернул цигарку из казенной махорки и блаженно вытянулся на камнях.
В это время незаметно, как тень, возник у костра Митроха. Молча, сурово оглядел он дяденьку, меня, салик и потребовал документы. Незнакомец ответил: «Охотно», засуетился, складничком подпорол подкладку шляпы и достал оттуда бумажку.
Митроха нагнулся к огню и стал шевелить губами. Читал он долго, а потом выпрямился и жестко отрубил:
— Так я и знал!
— Что вы знали, молодой человек? — незнакомец уже оправился, не суетился больше, но и не улыбался. Лицо его сразу сделалось мятым и усталым.
— Что ты за птица!
— Справка по всей форме. Я освобожден досрочно и, значит, заслужил право, чтобы ко мне обращались на «вы», так же, как я обращаюсь к вам.
Митроха смешался, переступил со здоровой ноги на хромую.
— Кем был до изолирования?
— Капельмейстером.
— А-а, оно и видно. У нас в партизанском отряде каптенармус из беляков был, тоже придурок и говорун.
— Простите! Капельмейстер и каптенармус — это, смею вам заметить, слова несколько не идентичные.
— Чево-о-о?
— Не идентичные слова, говорю.
— Я б тебя раньше за такие слова!..
— О-о, в этом я не сомневаюсь. Верните мне справку. Она, как вы убедились, не поддельная.
— Куда путь держишь, говорун? — все еще грозно спросил Митроха и отдал старику бумажку.
— Видите ли, молодой человек, — все так же мягко, но уже с презрением в голосе заметил старик, убирая справку в шляпу, — я очень хорошо изучил вопросы, на которые обязан отвечать и на которые не обязан. Ваш последний вопрос я отношу к числу необязательных. — Старик нахлобучил шляпу и глянул прямо на Митроху: —В ответ на все ваши вопросы я позволю себе задать один-единственный: скажите, кто вас научил подозревать людей и допрашивать их?
— Никто. Я сам.
— Благодарю за откровенность. А сейчас, может быть, вы будете так любезны, что оставите нас. Вдвоем с мальчиком куда приятней.
— Этот мальчик! Этот мальчик дошляется. Я его спроважу в детдом!
Старик вдруг вскочил, сжал кулачишки и, вплотную придвинувшись к Митрохе, сразу осевшим голосом прокричал:
— Уйдите! Умоляю вас!..
Митроха пошел, загребая хромой ногою, и уже с яра крикнул:
— Чтоб к утру духу не было!.. А ты чтоб сейчас же домой!..
Я сидел у костра раздавленный, убитый. Мне еще никогда не было так стыдно и больно за себя, за деревню родную, за эту реку и землю, суровую, но приветную землю. Я не мог поднять глаза на старенького дяденьку, который уже не разговаривал больше, а согбенный сидел и глядел в живой огонек. Потом он перенес головешки на салик, мешок перенес, отвязал веревку и уплыл в темноту.