Она была упорной женщиной и ни за что не хотела понять моего отказа.

— Я согласна, — наконец сказала она, — на все твои фантазии. У меня есть свои десять тысяч. Живи как хочешь — сделаем опыт.

Но вся она, — ее лицо, ее мысли, атмосфера, которую она вносила в комнату, угнетали меня чуждым и скучным, все тем же, чем веяло и в самом городе. Если бы мы поселились вместе с нею, — мне нужно было бы ежеминутно бороться с нею, искательной, жадной, побеждать ее и снова вступать с ней в борьбу… Я это чувствовал, но не мог ей объяснить.

II

Ядовитую усмешку на ее пышно развернутых красных губах вызвал уже один мой новый костюм. Я был в черном длинном кафтане, подпоясанном ремнем. Это было нечто вроде рясы, длинного черного костюма, в котором, как это ни странно, душой моей овладело какое-то призрачное обманчивое спокойствие. Ниспадающая черная одежда, символизирующая у людей отречение от удушливой суеты мира и тихое затворничество в глубине монастырских стен, навевала какой то тихий сон о жизни моей душе.

Мне грезился последний тихий приют моей души, в котором я найду наконец то, чего искал всю жизнь: погружения в чистый поток, в чистую сущность жизни, в ее сгущенность, в ее глубину и прозрачную чистоту, минуя внешнее и освобождаясь от всех тех целей, которые отводят нас от чистого потока жизни.

Только жить, без грубой борьбы за существование, без внешних целей, не имея иной цели, кроме чистого потока жизни, созерцать, вникать, думать, сидеть по часам где-нибудь на садовой дорожке, смотря на небо или на траву, получить возможность остановить мгновение и войти в ее непроницаемую густую и смутную глубину и там взглянуть в лицо самого Господа Бога, Который — в тишине, смутности и глубине.

Когда я попробовал только намекнуть Изе об этих моих целях, я заметил у нее на лице выражение недоверия, иронии и скрытых хитрых планов.

— Монах, монах!.. — говорила она, отбрасывая рукой полы моего кафтана. — Если бы ты знал, до какой степени не идет к тебе этот костюм. Сколько в нем лицемерия и мещанства… Не люблю…

Она охватывала руками мою шею. Я освобождался от ее цепких и горячих рук.

— Ты упрямый?.. — говорила она. — Ты упрямый?.. Я тоже упрямая!

И она насильно прижимала к моим свои мягкие полные губы, вырезные, красные, чувственно шевелящиеся. Они казались мне отдельно живущим красным мясистым зверьком, всегда чувственно алкающим.

— Ты невыносимо надушилась, — говорил я ей, — у меня голова болит от твоего Лоригана… Как можно так пропитываться духами…

Стоя в стороне и глядя на меня смеющимися глазами, в которых ясно читалась уверенность в своих силах, она похожа была на большую мягкую насторожившуюся кошку. Она знала, что некоторые движения ее чувственного, большого волнистого тела производили на меня слепое мутное покоряющее действие, что я не мог противиться наплыву этих овладевающих мною сил, на несколько минут делавших меня рабом одних тех же, но всегда новых и всегда неотразимых чувств; одного и того же разбивающего мою душу и мои нервы влечения.

Она знала, как сильны для моих ощущений — зрительные и осязательные восприятия наготы. Она изучила все клавиши, все оттенки моей чувственности. Она как бы поняла инстинктом, темным чутьем самки-женщины, как можно играть на струнах моих ощущений… И в этот роковой час моей жизни, когда я вышел на распутье, чтобы ощупью найти вольную дорогу моей жизни, она, как апостол сатаны, как орудие темного духа, встала на моем пути, чтобы низвергнуть меня снова в омут чувственности, в тоскливый водоворот влечения и страшных угрызений совести и муки от сознания, что я сам отдаляю прозрачную минуту моей вожделенной жизни.

И право, в ее лице, искаженном и как бы вытянутым хищнически выражением голой чувственности, я уловил нечто сладострастно-злое и предательское, как будто главное наслаждение ее именно в поругании моих идеалов и в победе моего безвольного тела, раба желаний и чувственной жажды, над крылатой и жаждущей свободы душой.

— Монах!.. — говорила она. — И где же ты заключился?.. В какой келье посещают тебя соблазнительные видения Святого Антония? Не хочешь ли, я инсценирую тебе это видение…

Только что она обрушила на меня целый град сарказмов, обвинений, насмешек и просто брани. Я оказывался, по ее словам, жалким Тартюфом, бездельником, отлынивающим от работы и обычной человеческой деятельности, смешным бродягой, притворяющимся, что имеет какие-то поэтические цели, какое-то дело внутреннего искания, а вместо этого пропадающего от собственной пустоты и ничтожества. Я все это выслушал молча, готовясь расстаться с Изой и замкнув перед нею на прощанье свои уста и душу.

Она видела, что я просто жду ее ухода. И ее наполняло бессильным бешенством мое спокойствие, моя тихая устойчивость перед ее натиском. Она не могла уйти и оставить меня в этом состоянии сосредоточенности и душевной тишины. Ей нужно было разбить и уничтожить это состояние моего духа. И она стояла и ждала вдохновения злобы и чувственности, которые подсказали бы ей слова и жесты для насилия над моей душой и победы над ней.

Внезапно на этом подвижном широком лице что-то дрогнуло. Ее полные чувственные губы расползлись в улыбку, на лице заиграло жестокое и похотливое выражение, в зрачках глаз зажегся знакомый янтарный теплый свет.

— Я инсценирую моему монаху видение святого Антония… — говорила она, смеясь и кружась вокруг меня… — О, я соблазню тебя… Конечно, это ужасно трудно…

И она стала сбрасывать в этой убогой комнатке гостиницы с себя одну за другой свои вещи, свои одежды. Ее жесты были как-то по-«девчонски» беззаботны, бесстыдны и веселы. Она снимала и отбрасывала от себя снятые вещи.

— Возьми свои вещи и уйди, — сказал я ей. — Мне противна теперь твоя нагота, пойми это. Я ничего не хочу, кроме покоя и тишины. Я уж слишком много дрожал подле тебя этой собачьей дрожью.

Иза расхохоталась.

— Собачьей дрожью… Я хочу, милый, чтобы ты еще немного подрожал. Ну, пожалуйста, ну, хоть немножко…

Она спустила черную шелковую юбку………………….старцами не приходилось, наверно, видеть свои видения женщин в таком виде. Ничего этого тогда женщины не знали. О, она, этот призрак, срывает с себя ткань, чтобы показать себя всю — обнаженной… Это была большая ошибка. И я убеждена, что на…….старца это нимало не подействовало. Ведь он был одиноким мечтателем, как ты, привыкшим к видениям, которые вызывал его мозг. Разве такие книжные червяки, как ты, знают здоровую внезапную страсть?

— Вам надо не это………………

Но она сбросила с себя все и подошла ко мне с теми знакомыми движениями, силу которых она знала. Есть ощущения, на дне которых чувствуется какая-то бесконечная глубина и острота. Им противостать нет сил. На несколько секунд погружаешься в водоворот непостижимых по знойности вспышек ощущений, идей, чувств, какого-то мучительного и бешеного откровения, которое тухнет и погасает, оставляя впечатления пепла, пожара, бессилия и пустоты. Это подлинное путешествие на Лысую гору, на дикий шабаш Козла, которым грезила фантазия средневековья.

И она увлекала меня снова и снова в этот обман, погружение в который и пробуждение от которого я так хорошо знал и силе которых все-таки безвольно отдавался. Я должен был схватить это большое, бешено извивающееся горячее тело, некоторые движения которого по своему бесстыдству и неожиданности были обольстительны и слишком знойны, чтобы им можно было противостоять. Она знала только одно — свое тело и мою возбуждаемость, она, как музыкант, играла на этих струнах. И вот мы снова вдвоем на этой тоскливой постели, как будто навсегда преданные шабашу, как будто летящие стремительно в бездну, чтобы никогда не просыпаться от острого, черного, блестящего сна сладострастия и бешенства…

— Ужас!.. Ужас!.. Ужас!.. — говорил я, закрывая себе лицо руками и не глядя на ее разметавшееся тело… Лучше покончить с собой, чем жить в таком отвращении!.. Нет, жизнь тела — это кошмар! Я не могу. Я не хочу этого человеческого, этого животного существования. Во мне все протестует.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: