— Что в письмах?
— Патетика, — вздохнул коронер. — Письма от дочери. Удрала из дому, родила ребенка… — Открыв очередную, на сей раз последнюю, дверь, Перкинс предупредил:
— Здесь довольно прохладно, Дуг. Если ты намерен задержаться, накинь плащ. Но лично я считаю, что задерживаться нет необходимости. Чистейшее дело: смерть в результате отравления углекислым газом. Вот его одежда. В шкатулке — содержимое карманов. Тело — там. Хочешь взглянуть?
Селби кивнул. Коронер откинул покрывало.
— Отравление углекислым газом установить легко, — сказал он. — Вишнево-алая кровь.
— Никаких следов насилия?
— Нет. Разве что небольшой синяк ниже уха. Он может что-то значить или не значит ровно ничего, например, ушиб при падении. Б-р-р, как здесь холодно. А что, если взять его манатки и осмотреть в конторе?
— Неплохая мысль, — согласился Селби.
Они выключили освещение и теми же бесконечными коридорами вернулись в офис. Коронер нес шкатулку.
— Шмотки я теперь держу под замком, — сообщил он с усмешкой. — После того незабываемого случая. Не хочу рисковать, вдруг что-нибудь украдут или подменят.
Коронер отворил дверь своего кабинета и торжественным жестом указал на газовую печку:
— Вот как должен действовать газовый обогреватель, — изрек он, водружая шкатулку на стол. Открыл ее и начал перечислять:
— Карманный нож. Кстати, если вам это интересно, добротный, хорошо заточенный. Поговорка есть такая: острый нож нужен ленивому человеку… Тридцать пять долларов бумажками, доллар и восемнадцать центов мелочью, старые карманные часы-луковица, идут секунда в секунду, огрызок плотницкого карандаша, кошелек и письма.
Селби выудил из потрепанного конверта три сложенных письма и разложил на столе.
— Адрес не указан ни на конверте, ни в письмах, — заметил он.
— Верно, — подтвердил Перкинс. — Знаешь, как я это себе представляю? Он таскал их в кармане, пока не истрепались, тогда он принялся перекладывать их из конверта в конверт. Взгляни: конверт по краям протерт до дыр, а внутри, где соприкасался с письмами, аж посерел. По-моему, прежде чем попасть в конверт, письма были изрядно перепачканы.
Селби кивнул, поглядел на письма, но не стал их разворачивать.
— Знаешь, Гарри, — сказал он, — люблю заглядывать в человеческие жизни. Они таят в себе какое-то странное очарование. Прежде мне казалось, что понятны и интересны только живые люди. Теперь у меня иная точка зрения. По-настоящему людей познаешь только после их смерти. Смерть снимает с них маски.
— О ком вы много узнаете из этих писем, — пообещал Перкинс, — так это о дочери покойника… И все равно я не понимаю, как можно узнать человека, когда он ушел из нашего мира.
— Прежде всего по мелочам, в которых проявляется характер. Только что вы сами упомянули об интересном факте. Отметив, что нож покойного остер, вы тотчас процитировали афоризм, дескать владелец острого ножа ленив.
— Спору нет, — согласился Перкинс, — многое выплывает наружу, только когда человек умирает, но тогда кому какое дело до него?!
Селби в задумчивости нахмурился.
— Знаете, Гарри, я мало-помалу прихожу к выводу, что все наши следственные методы надо срочно революционизировать. Мы почти не обращаем внимания на улики, раскрывающие характер человека. Мы игнорируем самый значимый, самый перспективный источник информации. Только так можно выявить самые существенные, самые могущественные мотивы, которые заставляют одного человека убить другого.
— Думаю, вы правы, — признал Перкинс, показывая, впрочем, всем своим видом, что его мало трогает революция в следственных методах. — Но в данном случае мы имеем вовсе не убийство. Наоборот, перед нами дело, в котором убийство было предотвращено самым радикальным и непреступным путем.
Селби хотел что-то возразить, но передумал, взял первое попавшееся письмо и принялся читать.
«Декабрь, 15-е, 1930
Дорогой папа, настоящим извещаю тебя, что ни на Рождество, ни на Новый год меня рядом с тобой не будет. Говоря по правде, папа, я отчаливаю.
Не знаю, было бы иначе, останься жива мама. Полагаю, что нет. Происходит то, что происходит. Вот и все. Я знаю, ты старался быть хорошим отцом. Может, ты не поверишь, но я тоже старалась быть хорошей дочерью. Не думай, пожалуйста, что я тебя не люблю, потому что я люблю тебя. Только, по-моему, ты безнадежно старомоден. Тебе кажется, что я начисто лишена добродетелей, предписываемых молодой женщине. А мне кажется, что ты викторианец — ну, не ранний, так средний, но все равно я люблю тебя. Ты убежден, что я качусь прямо в преисподнюю и теперь не знаю, любишь ты меня или нет. Есть, конечно, вещи, которых ты не понимаешь и никогда не поймешь. Будь мама жива, она бы поняла, потому что, сдается, во многих отношениях я мамина дочка.
Зная, что ты не одобрил бы мои планы, я тебе их не раскрою. Просто знай: я отчаливаю.
Пожалуйста, поверь, я люблю тебя так же сильно, как и всегда, то есть очень сильно. Но я ненавижу пререкаться. Знаю, ты меня не одобряешь и не одобришь то, что я собираюсь предпринять. Не хочу обсуждать с тобой это. Не хочу поединка между нами, когда твоя воля и твои представления о том, как следует поступать, войдут в неразрешимое противоречие с моей волей и моей решимостью жить на свой собственный лад. Так что я просто говорю тебе до свидания.
Селби спрятал письмо в конверт и взялся за другое, датированное 5-м октября 1931 года. Оно гласило:
«Дорогой папа, после того как я написала тебе в декабре, пришлось немало дум передумать. Постепенно начинаю понимать, что такое быть родителем. Вряд ли удастся довести до твоего понимания то, что хочу, но суть вкратце такова: ко Дню благодарения тебе предстоит стать дедушкой. Не знаю, как подействует эта новость на тебя — приведет просто в трепет, разволнует или разъярит. Думаю, будет и того, и другого понемножку.
Парень, с которым я жила, не смог жениться на мне из-за своей семьи. Слишком скучно объяснять ситуацию, да и вообще это уже не имеет ни малейшего значения. Разумеется, мы хотели пожениться, как только утихнут семейные разногласия. Месяц назад он меня бросил. Я все еще люблю его, но вовсе не хочу, чтобы он вернулся. Сейчас он передо мной весь как на ладони: испорченный, эгоистичный, безответственный, словом, ничтожество.
И, конечно же, перед моим ребенком с самого начала тьма-тьмущая преград. Во-первых, ему придется расти без отца. Естественно, я не стану отвращать ребенка от дедушки. И все-таки убеждена в одном. Мое дитя никогда не станет жертвой той узколобой нетерпимости, которая долгие годы искажала мои представления о мире.
Я не упрекаю тебя, папа. Я осуждаю предрассудки нашей цивилизации. Однако у каждого своя точка зрения, в том числе у тебя. Я твою никогда не постигну, как и ты мою.
По-моему, настоящий брак — это любовь и только любовь. Если двое любят друг друга, какая еще им нужна женитьба?! Ну, допустим, вы удостоились высокой чести пробормотать при свидетелях сколько-то благородных слов. Разве эта церемония хоть как-то изменит сложившиеся отношения? Я люблю этого человека. Не собираюсь сообщать его имя, ибо ничего это не даст. Я надеялась, что он на мне женится. Я надеялась, что тогда напишу тебе: вот, мол, я, как и положено, состою в законном браке. И, может быть, ты захотел бы меня повидать. При нынешнем положении вещей, можно, правда, считать, что я вышла замуж, а потом развелась.
Что произойдет дальше, всецело зависит от тебя. Если захочешь встретиться со мной, если решишь, что новый маленький обитатель нашего мира имеет право на твою любовь, как если бы и впрямь мировой судья зачитал в свое время пару строчек из толстой книги за пять долларов, — в этом случае помести объявление в лос-анджелесских газетах. Я нахожусь не в Лос-Анджелесе, но об объявлении узнаю.
Только пойми, пожалуйста, папа, одну вещь. Не стоит печатать объявление, не желая понять и принять случившееся целиком. Мое дитя — естественный плод отношений, основанных на взаимной вере и любви. Если ты не сможешь увидеть обстоятельства именно в таком свете, не старайся наладить со мной контакт.»