Смотрел на хозяина и молчал. Он все готов принять: упреки, обвинения, угрозы, но сказать ему пока больше нечего.

— Значит, вернулся? — спросил Лукич почти весело. — Совсем? — Лицо его оживилось, глаза заблестели не только от предвкушения выпивки, но и оттого, что хоть что-то прояснилось. А то ведь держал политического, опекал его, опекал и доопекался, остался обворованным.

Лубоцкий опустил голову, посмотрел на свои руки.

— Нет, Яков Лукич, не совсем. Все равно уйду. Потом.

— «Пото-ом», — беззлобно передразнил Лукич. — Потом на тебя такой глаз положат, в нужник будешь ходить под ружьем.

— Я обязан был вернуться, когда узнал. А узнал я уже под Канском.

Лукич уставился на него, долго смотрел, пытливо, даже с легким страхом, как на привидение, потом взгляд его словно потерял опору, не на кого стало смотреть, и он заговорил отрешенно, как сам с собой:

— Хлипкий, тонкий, сморчок сморчком, а свое гнет. На чем стоит, обо что упирается? Какая у него за спиной сила всемогущая, бог или сатана? — Взгляд его вернулся, глаза стали осмысленными. — Синегуба вспомнил. Не любил покойник политических, убил бы, говорит, распотрошил — что внутрях? Знать, у них особая становая жила, двойной хребет. Что ты скажешь, Бедовый?

— Они знают больше, Яков Лукич. Больше думали. И не год-другой думали, а тысячелетия. Они душой болели за всех. И за Синегуба тоже.

Марфута вышла к ним — Дениска, похоже, уснул, — стала возле стола, скрестила на груди руки. Она не ожидала мирного разговора.

— А был он Синегуб или его по-другому звали, я тебе и сказать не могу, — признался Лукич, рассеянно глядя в стол. — Может, я его сам прозвал так, губы у него были синие, когда я его по тайге волок мертвого, и нос костяной… — Снова поднял глаза на Лубоцкого. — Чую, сделаете вы все, как ты говорил. И волю вольную, и землю общую, все сделаете. — Посмотрел на Марфуту, она открыто внимала, ей хотелось подсесть к столу и сказать что-нибудь в свое оправдание, шибко рьяно она напустилась на постояльца с порога, так выходит. Лукич сказал ласково, про чай забыл: — Иди, Марфута, иди. Ты корову доила?

— Само собой!

— Ну иди, дочка. А то уши развесила, нехорошо.

Марфута самолюбиво фыркнула, но послушалась, ушла во двор.

— А вот детей своих я бы тебе не отдал, — признался Лукич. — По вашему пути не пушу. У тебя отец есть?

— И отец, и мать. И еще два брата и четыре сестры.

— Во-от видишь, — отозвался Лукич проникновенно и покачал головой с укоризной. — Семеро по лавкам у твоих родителей, а ты им еще такое горе несешь.

— Не я несу, жизнь такая, зовет, приказывает.

— Она была такой во веки веков, Бедовый. Родители за детей всегда муку несут. Потому и секут их, и порют, чтобы ровней держались в одной упряжке.

— Если бы дети ровней держались, человек бы до сих пор из звериной шкуры не вылез, Яков Лукич. Дети исполняют думу своих отцов. Только кажется, что они поперек идут, а на самом деле — вдоль, дальше и выше. Поколение за поколением.

…Дальше и выше, вперед и вперед, и если семья висит гирями, революционер расстается с ней. И чем горше для него разлука, тем выше ставит он свое дело, дабы искупить жертвы. Он уходит из-под отчего крова, унося беду из семьи. Иначе, подавленный материнским горем, он смирит себя и никогда не увидит зарю свободы и не приблизит ее час. Родители хотят жить спокойно, по заповедям — будь послушным, сын, подальше от тюрьмы и сумы, держись гнезда, сначала нашего, потом своего, и строй его по родительскому же образцу. А вылетишь из гнезда прежде времени — опалишь крылышки. Но птенцы вылетают, и видят зарю раньше, и поют о ней. Восход грядет, и грядущему нужны проводники и глашатаи в образе нового человека, а не старой заповеди.

Но есть ведь и такие гармоничные семьи, где дети продолжают борьбу отцов. И если глянуть на человечество как на одну семью, то убедишься: старшие призывают младших идти вперед не страшась. Казнен Александр Ульянов, земляк, уроженец Нижнего, а его младший брат печатает за границей газету: «Из искры возгорится пламя».

— Не научат ни порка, ни даже виселица холопскому смирению, Яков Лукич, хватит, Россию не усмиришь.

— Подрастешь, дети у тебя будут, запоешь по-другому! — сердито перебил Лукич. — Тебе легко язык-то чесать. А у меня двое, Марфута, Дениска, куда пойдут, за кем?

— Неспроста же вы ставите такой вопрос, Яков Лукич, куда и за кем. Значит, и здесь, в глуши, ощущается неизбежность перемен.

— Грешен я, насмотрелся на таких вроде тебя, наслушался, пока этапы водил, уши-то не заткнешь, а то бы… — не договорил, махнул рукой.

Десять лет, пока он был стражником, он постоянно видел людей, которые переступают — законы, обычаи, сокрушают устои. Видел не только лиходеев, извергов, но и честных, умных, почтительных, которым «ваше благородие» подходило лучше, чем приставу или уряднику. Они свои кандалы несли, как священник крест.

— Дениску отдадите учиться, он очень способный мальчик. Все средства — на его учебу.

— Одной приготовил средства, — мрачно усмехнулся Хромой.

Вошла Анисья Степановна, поджав губы, поставила на стол мутную белесую четверть.

Лукич налил себе, налил Лубоцкому, поднял стакан.

— Ладно. — По лицу его прошла гримаса, вспомнил утрату, сказал злее — Ладно! С возвращеньицем. — Пил долго, цедил сквозь зубы, будто глотку заткнуло колом, но одолел-таки, выпил до дна и сразу вспотел. — Ты хоть знаешь, Бедовый, что теперь тебе грозит?

— Главное, я перед вами чист.

Лукич покривился, передразнил:

— Чи-ист. Душа чиста, так и мошна пуста. — Он покачал головой. — И что вы за народ такой? Право слово. «Душа чиста». Да кому она нужна, твоя душа чистая? Вот придут, под микитки тебя — и поминай как звали. — Он помолчал, посмотрел на бледного Лубоцкого. — Но ты ведь ко мне шел, верно? На мое понимание рассчитывал, так, Бедовый? Знал, я тоже не пальцем деланный. — Он валил себе еще стакан, выпил уже без судороги, обтер, расправил усы, горделиво выпрямился — к нему шел Бедовый, на него надеялся. — Когда гонют этап, считается вроде одним тяжело, а другим легко. Это еще как глянуть. Подорожная на всех общая. Перед богом, перед погодой. С одной стороны тебе говорят: преступники, уберечь от них надо честной народ православный. А с другой стороны — и они люди. Синегуб-то за что пропал? Наказание получил за ненависть свою, я так считаю. И мне его смертью знак даден — ноги-то нет. Вот ты пришел, а что я теперь должен делать, а? Ты на воровщину ушел, все знают. На каждый рот. не навесишь ворот — упреки мне. Весь уезд я должен поднять. Староста нарочного послал в Канск, вас бы на чугунке и заковала. — Ему стало легче от браги, бледность сошла с лица, даже сивая щетина на щеках улеглась. — Теперь скажи

мне толком, зачем вернулся. Не торопись. Чтобы я все понял.

— Разве для вас не важно, как о человеке думать?

— Для меня важно, чтоб не обокрали.

— А для меня — избежать позора.

— Тебя судили, отправили за тыщи верст, ты преступник против царя, мало тебе позору?

— В этом для меня честь.

— Кому она нужна, твоя честь, про тебя там уже забыли.

— А я напомню. Я буду продолжать борьбу, — пробубнил Лубоцкий. — Но совесть у меня всегда будет чистой.

— Ре-е-звый ты, Бедовый, ре-е-звый. А вот возвратился зря. — Он вдруг оскалился не без торжества. — Понапрасну. Попусту.

— Мне важно самому…

— Все самому да самому! — прервал Хромой. — А что другие думают, наплевать. Еще раз скажи мне, втолкуй: значит, вор не ты, а другой, ты не крал, так? Или еще как?

— За революцию с нечистой совестью браться нельзя.

Зарядил, как пономарь, — совесть, совесть. Упрямство Бедового, его настырность задевали Лукича. Бедовый будто упрекал хозяина, да не только словом — делом, вернулся же, охломон, наперекосяк всему, а ты, Хромой, вроде так не сможешь.

Лукич заговорил сурово, роняя слова веско:

— Ты чистый, значит, а другие, выходит, грязные. А если подумать и повернуть, на попа поставить да помозговать? Кое-что другое откроется, промежду прочим. Ящичек тот, скрыночку я твоему проходимцу сам отдал. Сидели вот как с тобой, водку пили, он слезы лил про свою нищету, а я вот так повернулся, — Лукич отставил ногу, стукнув деревяшкой по плахе пола, потянулся к иконам, — взял ее, на! Держи и уходи с богом. Не нужно мне такое добро, трясись из-за него денно и нощно. Вот теперь и скажи, Бедовый, была ли нужда тебе возвращаться? — Он осклабился, снова расправил усы, победу праздновал над Лубоцким. — Малое дело, сущий пустяк, а как все меняет. Вот что ты мне теперь наборонишь, если не было кражи?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: