«Об улучшении экономического положения московских рабочих.
Недостаток продовольствия, сырья и топлива гонит пролетариат в деревню. За один год население столицы убавилось на миллион жителей. Меняется социальный состав. Уходят наиболее работящие, привычные к труду и тем самым способные прокормить себя и семью на селе. Остаются неспособные к труду буржуазные элементы, царские чиновники, офицеры, которые не в состоянии себя прокормить ни на селе, ни в городе. Растет безработица.
Наиглавнейшая задача МК — сохранить влияние среди рабочих масс. Сейчас невозможно коренное улучшение экономического положения. Но мы можем и должны принять меры по облегчению жизни рабочих. Неотложно: установить твердый минимум заработной платы, независимо от числа рабочих дней и часов в неделю…»
Вошла Аня Халдина, как обычно, в белой блузке, в берете, опрятная, чистенькая и, как обычно, немножко сонная поутру. Аня огорчается, что крепко спит. Заводит будильник на всю пружину и досадует на свой буржуазный пережиток. Настоящие революционеры спят помалу, могут вообще не спать сутками, а она, наверное, умрет без сна, и все из-за того, что подвело ее социальное происхождение и непролетарское воспитание — отец ее живет в деревне, зажиточный, держит работников, о переходе в середняки и тем более в бедняки слушать не хочет, что и заставило Аню осудить его мелкобуржуазную сущность и прекратить с ним всякие отношения. Прекратить-то прекратила, а поспать, между тем, любит, в то время как в Москве беспрерывно происходят события мирового значения и ей надо все видеть, обо всем знать, быть в курсе дела, чтобы не просто рассказывать другим, а убеждать, доказывать, агитировать, поскольку Аня Халдина — секретарь агитационной комиссии Московского комитета. Знать абсолютно все события, давать им исключительно правильную оценку, поэтому у нее всегда сеть масса вопросов к Владимиру Михайловичу, самых разных, вплоть до такого, например: «Как расценивать будильник с классовой точки зрения? У настоящего большевика колокольчик должен звенеть в душе, а не на кошме».
Сейчас Аня принесла свежую почту, положила кипу бумаг перед Загорским. Он мотнул головой на ее приветствие, чуть не носом в стол, и продолжал писать: «Освободить от квартирной платы временно безработных и тех, у кого заработок не выше 850 рублей. Остальные, кто излучает больше, пусть платят 8 процентов по отношению к зарплате…»
— К вам монах, Владимир Михайлович. Говорит, шел к Ленину, а направили к вам. Служитель культа, — громче сказала Аня, боясь, что он ее не слышит, и еще добавила слегка брезгливо: — Из лавры.
Ане Халдиной семнадцать лет, и мир для нее разделен па товарищей и врагов, никаких полутоварищей или полуврагов она знать не знает, и потому последняя для те трудность — отношение к буржуазным спецам.
«Обеспечить бесплатное питание детям через детские столовые и снабжение детей предметами широкого потребления…»)
— Молодой монах, симпатичный? — беспечно поинтересовался Загорский, тыча пером в чернильницу и устремляясь к бумаге.
«Согласно анкетам Комиссариата труда по бюджету рабочий тратит 6 процентов зарплаты на квартиру, 8 процентов — на одежду и 2–3 процента на детей. Сняв с него эту тяжесть, мы поднимем заработок на 15–16 процентов, не увеличивая тарифа».
— «Молодой, симпатичный»! — Аня вспыхнула. — С чем он может прийти, этот симпатичный, кроме как: «мощи целые, мощи целые». Вся Москва гудит про эти мощи, из уст в уста передают.
— Закономерно, Аня, Москва сыздавна привязана к Троицкой лавре.
— Послать бы туда отряд особого назначения, повесили бы замок на ворота — и всё. Пусть живут, как тараканы в ящике. Кто не работает, тот не ест.
— А-ня! — предостерег Загорский, кладя прямую ладонь па стол, шалит дитя, как бы из люльки не выпало. — Что говорится в Программе, принятой Восьмым съездом?
Аня поморгала, самолюбиво отчеканила:
— «Организовать самую широкую научно-просветительскую и антирелигиозную пропаганду».
— «При этом…» — подсказал Загорский, вытягивая из нее продолжение.
— «Избегать оскорбления чувств верующих».
— «Заботливо избегать», — подправил Владимир Михайлович. — А мы что делаем? «Замок на ворота», «как тараканы»!
— Я понимаю, Владимир Михайлович, это общий наш принцип, но знаете, что означает слово семинария? — загорячилась Аня. — Семинария по-латыни рассадник. Рассадник заразы, разумеется. И мы, большевики, с этим миримся!
А что она скажет на постановление Совнаркома выдать красноармейцам на пасху полуторный паек сахара и приварочного довольствия? «Хвостизм, Владимир Михайлович, сдача позиций!»
— Ну и где он, монах в синих штанах?
Аня переживала в эти дни особый подъем революционного энтузиазма, самопожертвования, и Загорский пытался слегка остудить ее каким-нибудь простым житейским словечком взамен лозунга, шуткой перевести ее слишком уж высокий, на грани срыва, настрой в более деловой, «покойный.
Неделю назад Аня получила от отца передачу, можно сказать, сокровище — два пуда муки и три фунта свиного сала! Привезли из деревни. Однако оценить передачу Ане помешало, или, по ее мнению, наоборот, помогло, знание и правильное понимание революционной ситуации. Москва голодала. Заградительные отряды по всем дорогам забирали у мешочников и спекулянтов продукты и отправляли их голодающим рабочим Москвы и Питера. По решению Моссовета совсем недавно разрешили провозить каждому рабочему по полтора пуда муки из хлебных губерний — Самарской, Симбирской, а также с Украины. Но — только для рабочих. Ане же совсем не полагались эти полтора пуда. А она получила два. Муку и сало пронесли для нее через заградотряды, вернее, минуя их, человек с передачей рисковал многим, но все-таки пробрался в столицу, исполнил наказ Аниного отца. Что ей оставалось? Она приняла дар и, не колеблясь, поехала в детский дом на Пресню и сдала всю муку и все сало поварихе, после чего вздохнула с облегчением и еще посидела там, подождала, пока сварят детям лапшу, посмотрела, как они едят, и ушла. Не ушла, а, сказать точнее, сбежала, чтобы скрыть слезы — большевики не плачут! Она хотела порадоваться за детей, ждала их ликования, шумной детской радости, звона ложек и чашек, но ничего такого не услышала и была удручена картиной: дети садились за стол тихими, если не сказать подавленными, а один мальчик, худой, тоненький, как свечечки, с глазами по плошке, прежде чем взяться за ложку, перекрестился. «Крестится, а ручонка серая, — рассказывала, вспоминая, Аня, голос ее дрожал, потом пересилила себя, сказала твердо: — Я допустила ошибку, Владимир Михайлович, надо было задержать того товарища… извините, того проходимца». Загорский слушал ее мрачно, потом спросил: «Какого?» — «Который прошел через заградотряд». — «Будем знать теперь, товарищ Аня, происхождение слова проходимец». Она коротко рассмеялась. «Извините, Владимир Михайлович, я смешливая, к сожалению, хотя понимаю, в юморе всегда есть доля цинизма. Всегда хоть немного да есть». — «Никакого цинизма, Аня, заградотряды не задерживают продукты для детей рабочих». — «Вы неисправимы, Владимир Михайлович». — «В городах Центральной России созданы комитеты помощи голодающим детям Москвы и Петрограда. В Саратове, например. И работники их освобождаются от мобилизации на фронт — настолько важна помощь детям».
Она не пришла к нему с вопросом, как быть, себе оставить передачу или отнести детям. Там, где была возможность самопожертвования, для нее не существовало вопроса — только восклицательный знак. Загорский видел: столько в ней задора, юного буйства, что всех тягот, которые выпали, ей кажется мало, она рвется усложнить себе жизнь, и без того не легкую. Однако упрекать ее прямо нельзя, неосмотрительно, она воспримет упрек как позорную обывательскую, буржуазную приземленность, и потому он старался в мимолетных беседах с ней как-нибудь попроще, непринужденней спустить ее с архиреволюционных небес, чему Аня противилась. «Я тоже люблю шутку, Владимир Михайлович, по в революции не место шуткам, не время. Не примите, пожалуйста, в свой, адрес, по там, где высокая одухотворенность, сам собой исключается юмор. В церкви, например, не шутят». — «Вот поэтому, Аня, каждый второй анекдот — про попа, — отвечал Загорский. — Человечество, смеясь, расстается с прошлым».