«Эх, Аня, Аня, ты веришь в нашу силу и потому думаешь, что эта мобилизация — последняя».
— Аня, ты как-то сказала, что старые слова приобрела в революции новый смысл.
Она кивнула.
— Знаешь, какой смысл приобрело слово «самодержец»?
Взгляд ее стал настороженным, она догадывалась, сейчас он что-нибудь сказанет, но ей надо удержаться на нанятой высоте, не допустить улыбки.
— Самодержец в новом понимании — это тот, кто сам себя в руках держит.
Аня только насупилась.
— В семнадцать часов, Владимир Михайлович, я намерена перед всем Комитетом…
Взгляд его — косо на «Резолюцию», выхватил последние строчки: «Долой комиссародержавие, долой однобокий большевистский Совет».
— …заявить о своем решении, — твердо закончила Аня.
Он вышел из-за стола, шагнул к ней ближе.
— Анна Николаевна Халдина, член Российской коммунистической партии большевиков, секретарь агитационной комиссии Московского комитета. Ты находишься на переднем крае революционной борьбы, в атом нет и не может быть никакого сомнения! — Он не любил высоких слов, только ради нее отважился, чтобы в унисон, — На фронте погибнуть легче, допускаю, там можно и глупо погибнуть от шальной пули. Здесь же не просвистит шальная, здесь целятся, чтобы наверняка. В гражданской войне не бывает тыла, товарищ Аня, всюду фронт, а в Москве тем более. Не случайно военным организатором МК к нам направляется Александр Федорович Мясников, бывший главнокомандующий армиями Западного фронта. В Москве особый фронт — боевой, трудовой, идеологический. Нужны силы и силы, а тебе вдруг захотелось непременно погибнуть. Где твои планы жить и бороться до полной победы революции? Или у тебя нет своего оружия? Ты владеешь словом, у тебя дар организатора, что не всем дано. А на фронте — я знаю, ты смелая, не побоишься любого врага, — но там ты просто-напросто меньше нужна, чем здесь. Тебе хочется, как минимум, повести в бой дивизию, но ведь у нас есть хорошие полководцы на фронте — Фрунзе, Тухачевский, Котовский, Дыбенко, Гай, много военачальников смелых и умелых. Они ведут свои полки там, а ты ведешь — здесь, да-да, Аня, целые полки к дивизии на каждом собрании, митинге ведешь в бой за перековку сознания. Дай мне слово, товарищ Аня, не нагибать, а жить! Потому что жить сейчас труднее, чем умереть, жить страшнее и потому героичнее.
— Я все понимаю, но… так решила: хочу на фронт. — А в голосе уже каприз, вот-вот расплачется.
Тебе бы, милая девочка, к маме, отоспаться, морока попить, побегать по зеленому лугу под теплым солнышком, но разве это реально? Не позволят ни убеждения, к я обстоятельства. Она утомилась, жестоко устала, как все. А отдыха нет и не будет, дела и дела, и спасение в одном — уйти. Но куда? Для честного партийца один путь — на фронт. Уйти от обыденности, от прорвы повседневности в другой, стремительный, яркий и звонкий мир, где героизм в мгновении, а не в рассрочку. Мы говорим и говорим о героях фронта — и некогда, и не с руки сказать о себе. Аня видит трудности своей работы, но у нее и мысли нет гордиться, потому что есть труд более заметный — ратный, на поле боя. Про них и песня: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это». А про агитаторов песни нет, про терпеливых и мужественных тружеников партии песня пока не сложена. Хотя ты тоже в бою, Аня Халдина, комиссар Московского комитета.
— Ты устала, Аня, и я устал, я бы тоже пошел на фронт. Сменить обстановку, одежду, форму надеть, на копя сесть или на бронепоезд. Даже в вагоне, пока едешь на фронт, — отдых. В окопе сидеть — отдых. Пулю получить — отдых. А у нас? Вот ты говоришь, все вы, молодые, уважаете старых большевиков. А за что? Думаю, не только за то, что они сражались на баррикадах, в тюрьмах сидели, шли на каторгу в кандалах. Поверь: пустяк — и баррикады, и тюрьма, и каторга в сравнения с той работой, кропотливой, волевой, повседневной, невообразимо трудной, когда все свойства натуры выявляются на пределе. Иной раз и смерть покажется облегчением.
…В четвертом году в Женеве Бонч-Бруевич вез на тачке набор первого номера газеты «Вперед» в типографию. И растерял целую полосу шрифта по мостовой. И собирал, таща тачку по своему следу, обдирая штаны на коленях, роняя пенсне на булыжник, по буковке, по литере собирал — и собрал! Полосу! И рассказывал потом со смехом, и другим было радостно. Без цинизма и приземленности…
— Ты политический организатор, товарищ Аня, твоя, как и моя, наша задача воспитывать не только пролетария, но и тех людей, которые насквозь пропитаны буржуазной психологией. А их очень много! И они нас предавали и еще будут предавать годы — так Ленин говорил в своем отчетном докладе ЦК на съезде. На фронте, Аня, разговор с предателем короткий, а здесь? Ты знаешь, что он может тебя предать, но ты должен работать с ним, помня: мы не можем построить коммунизм руками только одних коммунистов. Нам приходится привлекать к этому и людей с буржуазной психологией. Отказ использовать их для дела управления и строительства есть величайшая глупость, говорит Ленин, несущая величайший вред. По нельзя заставить работать из-под палки целый слой, Ленин это подчеркивал, надо создать для них атмосферу товарищеского сотрудничества и условия для работы лучшие, чем при капитализме. Легко ли? Только героического склада люди могут справиться с такой работой. Мы черпаем силу в массе рабочего класса, но нас горстка, Аня, представь: три процента всего от населения Москвы, три большевика на сотню самых разных людей, не только своих, но и нейтральных, и чужих, и прямо враждебных.
Так что надо жить, Аня, и работать, а уж если погибнуть — вместе.
Он вернулся к столу, вскользь глянул на листовку, на царапины Дана, и невольная гримаса изменила его лицо. Дать бы ей прочесть все это месиво, что скажет…
Ане показалось, он обиделся. За себя, за всю работу МК, которую она, сама того не желая, поставила ниже фронтовой. Но она совсем другого хотела! Сколько раз уже бывало вот так: обдумает, взвесит, переберет все «за» и «против», потом выскажет Владимиру Михайловичу толково и убедительно, ей даже самой нравится слушать себя, а он вдруг спокойно, одной фразой разрушит все ее хоромы мысли, так что и цепляться ей не за что из упрямства, а попутно еще и обиду ее прогонит…
Он сел за стол, машинально провел обеими руками по волосам к затылку и задержал руки на шее. Ей почему-то стало жалко его сейчас, вспомнила о его нелегкой жизни, как и у всякого старого партийца, хотя какой он старый, тридцать шесть лет, и все же седина и взгляд порой очень суровый. Она все знает: тюрьма в девятнадцать лет, долгие годы эмиграции, а под конец еще и германский плен, целых четыре года…
— Вы правы, Владимир Михайлович, — сказала Аня, сжимая платочек до хруста в пальцах — не сказать бы чего-нибудь такого, шибко женского, слабенького, — вы правы!
Его глаза уже бежали по строчкам Дана: «Я помню твои три эр: революция, республика, разум, но теперь ты сидишь, если окончательно не ослеп в начальственном рвении, каким неожиданным они наполнились содержанием: расправа, расправа, расправа с революционными партиями, с интеллигенцией, с редакциями газет, даже Горького не пощадили, закрыв «Новую жизнь»…»
— Где там наш черноризец, Аня, ждет-пождет?
Ей нравилась такая его манера легко переиначивать слова, для других, может быть не столь заметная. Ведь она как сказала? — монах из лавры, а он сразу — черноризец, ничего, как будто, особенного, по смыслу то же, но уже чуточку смешно, как-то облегченнее и со своим отношением. Она замечает, в разговоре с ним и другие часто улыбаются, с ним всем легче.
Аня задержалась возле двери:
— Владимир Михайлович, этот… — она кивнула на дверь, — не знает о вашем умении делать сразу три дела, может обидеться.
Глаза его потеплели. «Презренный служитель культа», «контра» и — «как бы не обиделся».
— Ты хороший человек, Аня, ты настоящий чуткий партийный товарищ, Аня.