Однажды я, правда, не удержался и на вопрос, что такое душа, дал обстоятельное разъяснение с позиции материализма. Как сейчас помню: Степан Иванович сделал долгую-долгую паузу, словно приглашая всех присутствующих осознать мое нетактичное поведение, потом вздохнул и ушел в помещение для разделки, проговорив: «Ну, коли ты больше моего понимаешь, ты и рассказывай».
Поэтому, когда Степан Иванович спросил: «А что в природе всего красивей?», я оказался хитрей и сделал вид, что недослышал, хотя мог в любое время дать исчерпывающий ответ.
— Самая красота в природе — это рожь, — сказал Степан Иванович.
— Что? — удивленно спросил кто-то.
— Рожь. Молодая рожь, когда она играет под ветерком, и вся нива колышется, и гривки отливают золотистым глянцем и так и этак, — будто табун золотых жеребят бежит куда-то на край света… Красиво или нет? Красиво. А почему?
Мы молчим, только картофелины булькают в большой чан.
— А потому, — продолжал Степан Иванович, — что любуешься ты не только колхозной нивой, а через эту ниву чуешь и познаешь труд человеческий, поднявший из-под земли данную красоту…
На этот раз Степан Иванович находился в философическом настроении, и мы не надеялись услышать от него ничего интересного.
— А еще что в природе красивей всего? — продолжал, между тем, Степан Иванович, отбрасывая в сторону заплесневевшую картофелину. — Море. Если, конечно, не считать колхозной нивы, то — море. Вроде бы ничего ценного — кругом одна пустая вода, негодная в пищу, а нет!.. Ты погляди на море не с какой-нибудь там Алупки-Сары, а с катера или рыбачьего карбаса. Погляди и поймешь: шуток оно с тобой шутить не станет. Или ты докажешь, что не зря твоя фамилия начинается с заглавной буквы, или смахнет тебя море, как комара или мошку со своего чела, — и весь разговор. Каждую минуту, пока ты на море, ты чувствуешь себя на экзамене: и в непогоду, когда оно от горизонта до горизонта перелопачивает волну, и в штиль, когда до боли в глазах сверкает и переливается под солнышком — будто на нем адмиральский мундир в орденах и медалях.
Я лично очутился на боевом корабле нежданно-негаданно и сразу почувствовал ответственность, хотя, по правде сказать, мое сухопутное, млекопитающее существо от качки сильно расстроилось и прямо-таки, как пустая рукавица, выворачивалось наизнанку.
Шел я по студеной, штормовой Балтике на морском охотнике. Где-то у польских берегов наши части нажали на фашиста, и, чтобы не дать врагу уйти морем, было приказано блокировать косу возле города Гданьска и бросить на это дело десант морской пехоты. В то время на Балтике еще орудовали вражеские подводные лодки, и для страховки десантных катеров первым шел морской охотник с глубинными бомбами. На этом самом охотнике, который кувыркался во все стороны да, вдобавок, кривулял противолодочным зигзагом, меня, грешного, и мотало полные сутки. Страдали от болтанки мы все — вся наша команда специалистов-саперов, приданных отряду легких сил для обнаружения и обезвреживания мин в районе высадки.
Я не смыкал глаз всю ночь — до самого утра промаялся. Да что — я! Павел Васильевич Ершов, даром, что лейтенант, а и тот вышел на палубу с белыми губами и лицом лилового цвета. Поглядел он на нас, какие мы бесплотные ангелы, и говорит: «Давайте запоем, ребята. Может, полегчает». И правда. Запели — вроде легче стало. Вот стоим во главе с лейтенантом, уцепившись за поручни, и орем в шесть голосов: «Потому что без воды, не туды и не сюды!» Гляжу, идет боцман, молодой, румяный, на голове, наискосок, тонкая, блином, мичманка. Идет как по панели и страшная качка будто его не касается. До того аккуратный морячок со свистулькой, что просто завидно, ровно так и родился в форме номер три от какой-нибудь русалки. Проходит он мимо нас один раз, проходит второй. Остановился и говорит:
— А ну, хоровая капелла, отставить!.. Пррройти в кубрик.
И раскатывает букву «эр», словно вальком скалку.
— Как стоите, мичман! — строго заметил лейтенант, выпрастывая погон из-под плащ-палатки.
Но офицерские звездочки не смутили боцмана. Он принял положение «смирно», словно припаялся к палубе кривыми ногами, и повторил твердо:
— Прррошу сойти в кубрик, товарищ лейтенант. На баке петь не положено.
— Почему? — начал было лейтенант. — Боитесь, немецкая субмарина…
Он веселый был, наш Павел Васильевич. Видно, и сейчас хотел пошутить: «Боитесь, мол, немецкая подводная лодка услышит?» — но не успел до конца высказаться. Прикрыл рот и поскорей перегнулся за поручни.
Печально посмотрел на него боцман и говорит:
— Прррошу, товарищи пассажиры.
— Что значит — пассажиры!.. — лейтенант кое-как оторвался от поручня, выпрямился и сурово глянул на мичмана. — Что значит!.. — лейтенант хотел внушить боцману, что мы, так же как и все остальные, идем на выполнение боевого задания, что наша работа такая же опасная и сложная. Но тут корабль становится на дыбы, и лейтенанта кидает вбок, и он едва успевает схватиться за веревку. Стиснув зубы, он снова становится, как положено, руки по швам, и начинает: —Что значит!.. — но тут опять кидает его, беднягу, как и раньше, только в другую сторону.
А боцман стоит, словно припаянный, готовый выслушать все, что пожелает сообщить ему старший по званию офицер. Он стоит с почтением, и на лице его не дернется НИ одна жилка. А я гляжу на его невинные выпуклые глаза и вижу, как он про себя потешается над нами и величает нас «салакой».
Перемена в нем случилась внезапно. Мичман вдруг вытянулся, щелкнул каблуками, словно увидал грозного капитана.
— Ветер в скулу бьет, товарищ лейтенант, — сказал он, не выпирая на этот раз букву «эр». — Вот нас и кладет на борт… Сменим курс — легче будет. Разрешите идти?
Он обращался к лейтенанту, а косил глазами на сторону. И румяные щеки его закидало малиновыми пятнами.
Я оглянулся — что там? А там стояла женщина лет двадцати пяти, в бушлате, с буквами «БФ» на погонах. Чтобы особо симпатичная — этого не сказать: бледная, мослатая, нижняя губа с капризом.
— Вам нехорошо? — спросила она лейтенанта робко. — Вот возьмите… леденцы… Сосите, и будет легче… Согласно условных рефлексов… Учение Павлова.
— А вы кто? — спросил ее лейтенант.
— Раиса Захаровна, — объяснила она конфузливо. — Санитарка.
Потом одарила нас леденцами и пошла, стуча по палубе кованым каблуком.
Наш десант должен был сойти на берег под покровом ночной темноты, закрепиться на рубежах и дожидаться противника. Однако, как часто бывает на войне, случилось иначе. Когда подошли к месту, луна светила, как фонарь, и береговые дюны было видно километров за десять. А кроме того, не нам пришлось дожидаться противника, а ему нас. Только мы стали пересаживаться в лодки — с берега загремели пушки, застрекотали пулеметы и по морю стали шарить прожектора. На нашем охотнике — колокола громкого боя. Гляжу: катера разворачиваются фронтом — моряки бросаются в воду с автоматами. Немного отплыли, глядь, наш морской охотник заваливается на корму — не иначе тонет — прямое попадание… Попрыгали мы в воду, а шлюпка пошла назад — подбирать команду.
Иду, значит, я к берегу. Воды — по горло. Как увижу — подбирается прожекторный луч — ныряю с головой. Гляжу, матрос тащит чего-то. Нагнал — вижу, наш слухач с охотника, а на руках у него санитарка, та самая Раиса Захаровна, которая леденцами потчевала.
— Задело ее? — спрашиваю.
— Нет, — говорит слухач.
— Так чего ж ты ее тащишь?
— А как же? Ноги промочит.
«Гляди-ка, думаю, какие нежности во время боевой операции». Только так подумал — слухач остановился и говорит:
— Донеси, говорит, пехота. Умаялся. Не могу больше.
Что делать. Принял я санитарку на руки и понес. Она молчит, не возражает, вижу — страшно перепугалась. Бьет ее мелкая дрожь… Обхватила рукой шею, ничего не соображает.
— К щеке, говорю, не прислоняйтесь. Небритый. Наколетесь.
Молчит и дрожит вся.
Ну, ладно. Иду, иду, а воды — по колено. Гляжу, у берега выдается песчаный мысок. Пойду, думаю, туда, там эту Раису Захаровну и поставлю на каблучки. Вдруг подлетает ко мне минер с нашего охотника. Подлетает он ко мне и орет благим матом: