Я отмахиваюсь: «Все, мол, ответственные».
Не понравилось ему это.
— Шутить будем после, товарищи!.. Я — Громов!.. Кто тут начальник?!
— Да вам что требуется?
— Я это так не оставлю!.. Тут автобус ходит!.. В воскресенье базар!.. Так или не так?.. Кто разрешил рушить мостовую?..
Смотрю, не с луны ли свалился? Нет, всерьез спрашивает. От чистого сердца. И на лице такая забота, такая ответственная тоска — прямо беда. Объяснил ему потихоньку, что делаем, указал, как на Ленинград ехать, а он обижается.
— Если, говорит, каждый станет разорять коммунальное хозяйство, то мы войну нипочем не выиграем… Так или не так? У вас есть официальное разрешение?
Тут, как нарочно, начал немец по станции из орудий садить. Поджег дом. Всю площадь осветил. Каждую булыжину видно стало. И этого Громова видно. Маленький такой мужичок, белесый, без бровей, все лицо в нервах. Сам в пиджачке, в диагоналевых брюках-полугалифе. И велосипед у него на военный лад перестроен — фонарик с маскировочной щелкой, и рама зеленая.
— Вон оно, говорю, гремит разрешение.
— Шутить будем после, товарищ!.. — шумит Громов. — Официально заявляю!.. Самовольно выводите из строя!.. Так или не так?.. Квадратный метр — шестьдесят рублей!
Немец второй дом зажег. А ему хоть бы что. Достает из сердечного кармашка серую книжечку, документ, тычет то одному, то другому. А солдаты, сами знаете, народ послушный, дисциплинированный. Кое-кто остановился. Перестали работать. Стоят, сомневаются. И, как на грех, командиров нету. Все там, на дотах.
— Да чего вы кричите?.. — уговариваю я Громова. — Не видите — враг идет…
— Когда придет, тогда будем ломать… А пока это наше… Народное имущество… Так или не так? Тут автобус ходит — третий маршрут!
Вот и оказались мы между двух огней: с одного боку немец, с другого боку велосипедист со своим документом. А время, между прочим, идет.
Дай-ка, думаю, я с ним по-иному побеседую. Может, убаюкаю разговором или навлеку, как говорится, огонь на себя, чтобы ребятам не мешал.
— А откуда, спрашиваю, вам, товарищ Громов, известно, что квадратный метр мостовой стоит шестьдесят рублей?
— Как откуда?.. У нас смета!.. Калькуляция!..
— Чего-то больно дорого… Может, там какая ошибочка? — (А сам ковыряю булыгу-то.)
— Какая ошибочка! — Громов даже перепугался. — Как вы говорите!.. Сметы утверждены райдоротделом!.. — и пошел, и пошел.
Я его, как могу, подбадриваю, поскольку бумажный разговор его завлекает, головой киваю. (А булыгу-то выворачиваю.)
— У нас план!.. — кричит Громов. — Так или не так? В перспективе мы будем застилать мостовую асфальтом… А вы ломаете!.. Самовольничаете!.. Куда это годится? Никуда не годится!..
— Ваша, говорю, правда. Придется выправлять разрешение.
Тут он немного поутих.
— Вряд ли вы его в данный момент получите… По такому вопросу надо собирать пленум… А где товарищ Егоров? Товарищ Егоров в ополчении… Так или не так?.. Я тоже сегодня отбываю.
— Ай, говорю, ай-ай. Какая, говорю, беда. И вы уезжаете?
— Отбываю… В распоряжение дорожного отдела…
— Как же теперь быть?.. Ну, ладно. Езжайте, не беспокойтесь. Мы все обратно застелим. Еще глаже будет. Война кончится — и застелим.
Тут он снова взвился.
— Зубоскалить будем потом!.. Прекратить самовольство!.. Буду актировать!.. — и кидается прямо под ломик. Прямо на мостовую ложится. — Я — Громов!.. Так или не так?
А я тоже человек не железный. У меня тоже терпение израсходовалось.
— Хоть вы, говорю, и Громов, а давайте отсюда, пока вас ломом не зацепило. Не дай, говорю, господь, царапну ваши хромовые сапожки, а чинить некому. Учтите.
И легонько отодвинул его плечом. Крик поднялся на всю площадь. Кричит, чуть не в кулачки кидается. А потом сказал: «Это вам даром не пройдет», — и сел писать акт. Сидит, бормочет: «Мы, нижеподписавшиеся… обнаружили замером на месте… самоуправство…» Пишет и, ровно соску сосет, успокаивается. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не Катя. Услышала она шум, подходит, смеется:
— Разговорчики!
Громов замолк, рот раскрыл. И правда, чудно. Ночь. Дома пылают. Пушки палят. А тут стоит Катя, чуть не голышом, статная, крепкая, на лифчике комсомольский значок, хоть на памятник ее подымай заместо царицы Катерины.
— Вы кто такая? — спрашивает Громов.
— Ленинградка!
— Где главный?..
— Я главная, — смеется Катя.
— Кто выдумал мостовую ломать?..
— Я выдумала, — а сама все смеется.
И тут, ребята, случилась штука странная и непонятная. Глядел Громов на Катю, глядел, молча глядел, ровно у него язык отнялся, хлопал глазами да вдруг прыгнул на свой велосипед и закрутил ногами. Может, подумал, что ему мерещится и что с ума он сошел, — не знаю. И остались после него только недописанные бумаги, да копирка, да эта вот пустая присказка: «Так или не так?» А больше ничего от него не осталось.
ДЕВЧАТА
— Сколько раз мы поминали добром тыловую женщину, — начал Степан Иванович, — сколько раз отмечали ее подвиг в Великой Отечественной войне. Сколько раз благодарили мы нашу колхозницу, которая подымала зябь на буренушке и, бывало, сама впрягалась в плуг, когда буренушка выбивалась из сил. Сколько раз благодарили мы домашнюю хозяйку, вставшую к станку, на место ушедшего воевать мужа. Сколько раз мы кланялись женам, сестрам и матерям, чья забота подымала, обмывала, обстирывала, кормила и учила ребятишек всей нашей великой державы. Щедро благодарили мы их и сейчас благодарим, особенно когда подойдет восьмое марта. До земли кланялись и кланяться не устанем.
А много ли отпущено почету женщине, которая воевала вместе с нами, вместе с нами была на фронте и получала солдатскую пайку хлеба? Той обыкновенной женщине в серой шинели, которую в газетах величали «фронтовой подругой», а неумные остряки с усмешкой называли ППЖ?.. Чего греха таить — скупо мы ее отблагодарили, скупо и мало. Сами они о военных годах позабыли, орденских колодок не носят, ходят в своих цветных блузках да юбчонках, и им все равно, какие петлицы означают строевого командира, а какие интендантский состав… И теперь в толпе, на улице не разобрать, которая была на войне, которая — в тылу. Им уже под тридцать, а то и больше, и воюют они теперь у себя дома, с мужьями да ребятишками.
А ведь когда-то им было по восемнадцать и по двадцать — тот возраст, когда для женщины отворяются ворота в большую жизнь со всеми бессонными материнскими радостями. И вот в эти годы пришлось им работать возле нас медсестрами, на полевых почтах и в штабах. Пришлось быть летчиками, связистами, снайперами и даже танкистами… Этих-то я, правда, редко видал, больше мне приходилось сталкиваться на военных дорогах с регулировщицами.
Особо мне запомнились почему-то девчата, которые регулировали движение на трассе между Лавровом и Шлиссельбургом в сорок третьем году. В то время участок Лаврово — Шлиссельбург был очень беспокойный, поскольку как раз в этом месте наши части прорвали блокаду Ленинграда и загнали врага на Синявинские высоты. Фашист сидел на Синявинской горе злой, как черт, и беспрерывно огрызался: кидал без счету снаряды, старался нарушить коммуникации. Самый тяжелый регулировочный пост был на пятачке у четвертого поселка. Там немец озорничал особенно часто. И машинам доставалось на этом посту, и регулировщицам доставалось: то одну убьет, то другую. И когда старший лейтенант сажал в полуторку смену, чтобы везти на четвертый поселок, девчата ревели: и те, кто сидел в кузове, и те, кто оставался.
Правда, у них там, возле поста, были накопаны щели, чтобы прятаться от обстрела или бомбежки; так они первое время не решались залазить в щели. Боялись — засыплет. И в щели прятались только когда видели эмку командующего армией.
Начальником над взводом регулировщиц был кадровый старший лейтенант, многосемейный и нервный человек. Он сильно обижался, что его приставили к этой плакучей команде, и относился к барышням, как к временной помехе в своей военной судьбе. Когда девушки подходили к нему с рапортом, он морщился и отводил глаза. Ему даже совестно было идти возле них по дороге. И когда приходилось выводить взвод из расположения части, он приказывал кому-нибудь подсчитывать ногу и шел в отдалении, будто прогуливался сам по себе и дышал свежим воздухом.