Я давно хотел спросить. Вы тогда, на прогулке, сцепились со мной — думаете, я зло затаил? Нет, похвалил в душе. Вот это, мол, человек! Ни себя, ни других не даст в обиду. Даже за Прошку заступился.

На балконе послышались шаги; надзиратель вскочил, выглянул из камеры и повернулся к Николаю:

— Старшой идёт. Поговорим в другой раз. Вы уж сходите в церковь-то.

— Нет, не пойду.

— Своих там увидите. Весь корпус пойдёт.

Шаги приближались.

— Чего сидите, собирайтесь! — закричал усач, подмигивая. — Живо! Не разговаривать! — Он ещё раз подмигнул и вышел из камеры, лязгнув дверью.

Николай отбросил одеяло и стал одеваться. Если в церковь идёт весь корпус, не стоит отказываться: может быть, удастся не только увидеться, но и переброситься словами с казанцами. Поговорить бы с Сашиным! Не пришлось пожить в соседстве. Сами виноваты: не обнялись бы тогда на балконе, до сих пор сидели бы поблизости. Надо было выдержать, разойтись спокойно, а то понадеялись, что никто не заметит, и бросились друг к другу, но снизу видны ведь все ярусы — усач, конечно, подсёк и доложил начальству, и Алексея в тот же день, не дав побыть на новом месте и суток, увели в другое отделение. Старик услужил. Дошлый, распознает все связи. Что это сегодня он так разговорился? Совесть прорвалась?

Надзиратель открыл одну за другой двери. Николай вышел из камеры. По всем балконам четырёх ярусов, тускло освещённых редкими лампочками, гуськом двигались арестанты, а внизу, на перекрёстке коридоров, стояли, окружив площадку, надзиратели. Арестанты, идущие впереди, уже спустились с. лестниц и выходили на площадку, на яркий свет, и Николай, шагая по балкону, смотрел через железные перила вниз, чтобы увидеть кого-нибудь из знакомых. Но арестанты двигались со всех сторон, сталкивались на площадке и проходили по ней уже толпой, в которой невозможно было разглядеть отдельного человека.

В церковь вместе с заключёнными вошли и надзиратели. Они расставили всех, как фигуры на шахматной доске: каждый должен был стоять на чёрной квадратной плите, не занимая белую. Николай, чуть выдвинувшись вперёд, окинул взглядом свой ряд, никого из знакомых не нашёл и, чтобы не обращать на себя внимания надзирателей, стал на середину чёрного квадрата и больше не озирался. Ему видна была через головы верхняя часть иконостаса, освещённая снизу множеством свечей и сияющая золотом. Раз как-то в Нолинске, когда он, восьмилетний дворянин, любимец всей семьи, чистенький, радостный, стоял с матерью в церкви у самого амвона и смотрел, как играет свет на золотом иконостасе, ему вдруг стало так грустно, что он приткнулся к матери и заплакал. Потом, уже в Казани, вдали от родных, он долго думал об этом внезапном приступе грусти и объяснял его предчувствием скрытых от него людских бед. В Нолинске ему было уж слишком хорошо, и вот, глядя на золотое зарево свечей и слушая льющееся с клироса божественное пение, он почуял, что счастье его скоро оборвётся, что жизнь не может быть такой празднично-светлой, что в ней есть что-то страшное, и оно не сегодня-завтра откроется. Да, страшное вскоре открылось. Открылось в Казани, где он, девятилетний счастливый мальчик в новенькой гимназической форме, впервые увидел нелепую русскую действительность. Сразу, как только уехала, оставив его в роскошной комнате, заботливая мать, он побежал на Волгу, попал на пристань и засмотрелся, как взмокшие злые люди загружали огромные баржи, таская на плечах мешки и ящики и закатывая по гнущимся трапам тяжёлые бочки. Один рыжий здоровяк, кативший из склада бочку, задев ею зазевавшегося мужичка в сермяге, обернулся и сшиб его кулаком. Тот поднялся, пощупал окровавленный нос и заплакал, и у гимназиста сжалось сердце, и он заступился. — Дяденька, за что вы его? — крикнул он. Грузчик пнул ногой защитника. — Проваливай отсюда, барчук! — И тут выскочил из склада какой-то купец в синей поддёвке. Он хлестнул грузчика плетью, обозвал его скотиной, посадил гимназиста в бричку и привёз в город. Казань. Босяцко-студенческая Казань. Она сразу развеяла детские представления о жизни, а потом вызвала мысли, которые в конце концов привели сюда, в «Кресты», на эту чёрную квадратную плиту.

Пел мужской хор, и пасхальная служба в этой тюремной церкви навевала тоску, но когда мощные басы грянули «и сущим во гробех живот даровал» (хор знал, кому пел), Николай почувствовал, как подхлынула к сердцу горячая волна.

Надзиратели, видимо, собрались где-то в кучу и уже не следили за порядком. Арестанты заметили это, зашевелились, стали озираться, оглядываться, перешёптываться. Николай ещё раз осмотрел свой ряд, поглядел вперёд по диагоналям, никого из своих не отыскал и, повернув голову, начал всматриваться в заднюю шеренгу. Седой старик, стоявший за спиной, дёрнул его за локоть и показал головой в ту сторону, куда уходил диагональный ряд. Николай глянул туда и увидел Костю Ягодкина, который махал ему рукой, подзывая.

— Идите, — сказал старик, — идите, пока не видят архангелы.

Николай покинул свою плиту и стал продвигаться наискось меж рядов навстречу арестанту, уступившему ему в обмен своё место. Встретившись с ним, Николай благодарно кивнул ему головой и, пригнувшись, кинулся к другу. Только успел занять освобождённый для него квадрат и пожать руку Косте, появился вблизи надзиратель.

Друзья, стосковавшиеся, не видевшиеся с того дня, как пришли сюда этапом из Казани, стояли рядом и не могли ни переброситься словом, ни взглянуть друг на друга, потому что охранник (наверно, он заметил перемещение) не сводил с них глаз.

Когда арестанты двинулись к выходу, Николай схватил Костю за руку, и они, прижавшись друг к другу, чтобы не разъединиться в тесной толпе, стали вместе продвигаться к двери.

— Костя, дорогой, как себя чувствуешь? — торопливо заговорил Николай. — Не сдаёшь?

— Пока дюжу.

— Что же редко стучишь мне?

— Тяжело пробиваться через четыре камеры. И не хочу лишний раз мешать тебе. Работаешь?

— Работаю, но не хватает книг. Как ты? Читаешь?

— Мало. Больше мечтаю.

— Смотри. Мечты в тюрьме расслабляют. Что-то наших не видно. Но болеют ли? С Алексеем так и не встретился?

— Никак не удаётся. Жалко, что его сразу перевели.

— Да, очень жалко. С Масловым связался?

— Позавчера перекинулись записками. Этот помог. молоденький.

В дверях образовался затор, толпа ещё плотнее стеснилась и совсем замедлила ход. Николай и Костя оказались повёрнутыми и прижатыми лицом к лицу и могли даже при тусклом свете хорошо рассмотреть друг друга.

— А ты всё-таки страшно исхудал за эти три месяца, — сказал Николай. — В этапе свежее выглядел.

— «Кресты» не казанская тюрьма. Ты постарел.

— Да, меняемся. Помнишь встречу у Деренкова? Плетнёв мне представил тебя как буйную головушку. Я удивился. Молоденький, нежное лицо, девичьи глаза. Зачем снял волосы?

— Волосы можно отрастить, не потерять бы другое. Веру.

— Начинаешь думать о покаянии?

— Пока нет.

— Пока? А дальше?

— Буду держаться. Понимаешь, я верю… — Костю сильно стиснули в дверях, и он смолк, а во дворе договорить ему не удалось: арестантов, прежде чем ввести в корпус, ставили по двое в строй, и друзья в одну пару не попали.

Николай, вернувшись от обедни, долго сновал по камере в тревожном раздумье. Что с Костей? Что он хотел сказать? «Понимаешь, я верю…» Дальше должно было следовать какое-то «но». Ослабел? Пал духом? Нет, этого допустить нельзя.

Николай взял со стола карандаш и постучал соседу — попросил его вызвать для разговора Ягодкина.

Ждать пришлось долго. Ягодкин находился всего в четырёх саженях, но пробиваться к нему надо было через пять стен, а для этого должны были включиться в работу все арестанты, сидящие в промежуточных одиночках.

Николай никак не мог успокоиться и всё ходил взад-вперёд, ожидая разговора.

Вошёл длинноусый надзиратель. Он принёс в большой медной тарелке половинку кулича, сайку, кусок отварного мяса и четыре крашеных яйца.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: