За дверью, на которую указала горничная, шёл громкий и беспорядочный разговор. Николай, вскинув голову, забросил назад волосы и вошёл в комнату. Тут было людно и дымно. Васильев выскочил из-за стола.
— Опаздываешь, дорогой. Знакомься вот, а я пойду распоряжусь насчёт чая.
Николай подошёл к двум девицам, очень похожим друг на друга. Одна назвалась Полей, другая — Соней. Рядом с ними на кушетке сидел, уткнувшись в журнал, тощий студент в форменной тужурке. Он не поднимая головы и продолжая читать, привстал и протянул руку.
— Санин.
Николай глянул в угол, увидел сквозь дым Ягодкина, обрадовался, заспешил и, знакомясь с остальными, не присматривался к ним, не старался запомнить их имена и фамилии.
Ягодкин поздоровался с ним двумя руками, подставил ему свой стул, а сам сел на подоконник. Разговор возобновился, люди вернулись к прерванному спору. Ягодкин, пользуясь шумом, заговорил с Николаем.
— Рад вас видеть. Всё как-то не удавалось встретиться. Вы почему тогда сбежали?
— Когда? Откуда?
— Из дома за Арским полем.
— Слишком злобно там ругали Плеханова. Злобно и бестолково. Противно было слушать.
— Да, кричали безобразно. Я сам хотел сбежать и догнать вас. Вы мне понравились с первого раза. В тот день, когда Гурий познакомил нас в лавке Деренкова. Помните?
— Помню, конечно.
— Гурия выпустили.
— Выпустили? Хорошо, очень хорошо!
— Слышал, вы были знакомы с Мотовиловым. Это правда?
— Да, был знаком. Так, поверхностно. А вы всё ещё мечтаете о бомбе?
— Да бросьте, Плетнёв тогда пошутил. Я в березинскнй кружок ходил, да скучно стало. Говорят всё об одном и том же — о спасительном мужичке.
Вошёл Васильев с огромным нагруженным подносом, а горничная принесла самовар с пузатым чайником на конфорке.
— Прошу, господа, — сказал Васильев, освободив поднос и передав его горничной.
Маленький столик, голо стоявший в центре комнаты, был теперь заставлен чашками и вазами, наполненными разной кондитерской снедью — конфетами, сахаром, пряниками, сухарями и сдобными подковками. Среди белого фарфора и сверкающего хрусталя остался тускло-жёлтый человеческий череп, из которого поднимался дымок от окурков.
— Господа, угощайтесь, — сказал хозяин.
Разговор притих. Девицы поднялись, взяли конфет и опять сели на кушетку. Санин тоже встал и, не отрываясь от журнала, нащупал вазу, зацепил сухарь, сунул его в рот, опустился на кушетку и захрустел, продолжая читать. Все остальные, окружив столик, стали разбирать чашки, а потом сгрудились в очереди у самовара. Каждый, налив себе чаю, брал что-нибудь со стола и возвращался на своё место. Только один человек, тонкий, юный, с печальными глазами и тёмной бородкой, отрешённо ходил вокруг столика, заложив руки за спину. Он удивлял Николая поразительным сходством с Христом.
Санин, верно, дочитал какую-то статью, повернулся к стене и сунул журнал на полку, беспорядочно заваленную книгами.
— Ну, что нового в «Русской мысли»? — спросил его сидевший напротив парень босяцкого вида.
— Спор восьмимесячной давности, — сказал Санин. — Шелгунов разносит «Неделю». Чёрт знает, до чего докатилась эта газетёнка! Предлагает бедствующим интеллигентам поприще деревенских лавочников,
— А что, пеилохо придумано, — сказал «босяк». Облокотившись на колени, он держал чашку в ладонях и изредка отпивал горячий чай. — Ей-богу, совет неплохой. В деревнюо, братцы, надо подаваться.
— В лавочники? — спросил Санин.
— Пахать, пахать принимайтесь, мужчины, — сказала Поля. — Вон Толстой понял, как надо жить. Россия — страна пахарей, псе остальные сословия — нарост.
— И рабочие? — сказал Санин.
— Да, в России и рабочие — нарост.
— Ага, можно, значит, обойтись и без них? Но почему же вы не носите посконного платья? Нарядились вот в тончайшее сукно.
— Не беспокойтесь, могу надеть и холщовую рубаху. Пока приходится одеваться так, как у вас тут принято. Чтобы не выглядеть среди вас чудачкой.
В деревне не только платье, но и эту изнеженную кожу сменим. Если вы боитесь сохи — возьмёмся мы, женщины.
— Слушайте, — сказал Санин, — кому вы там нужны, в деревне? Оттуда бегут даже те, кто вырос на земле. Бросают наделы и удирают в город.
— Потому что мы соблазняем своей лёгкой жизнью. Да, община тяжело больна, но она справится, если мы ей поможем.
Ягодкин налил две чашки чаю и одну подал Николаю.
— У нас в кружке вот так же рассуждают, как эта курсистка. Наивные люди.
Николай глотнул чаю и посмотрел на Ягодкина.
Этот ветеринар с гоголевскими волосами и молоденькими усиками, кажется, уже отошёл от народников.
— Послушайте, как разошлась девица-то, — сказал Ягодкин.
Николай поднялся, подошёл к столу, поставил чашку на угол и глянул на Полю.
— Чем же вы поможете мужику? — спросил он. — Возьмётесь за соху? Но у него и на свои руки не хватает земли. Потому и бежит в город, что не может прокормиться наделом. Вам придётся пойти к тому, кто поднимается над общиной. Пожалуйста, он вас примет. С радостью. Как же, вы поможете ему доконать тех самых общинников, которым так горячо сочувствуете. Впрочем, он не нуждается в вашей помощи, этот пахарь. У него есть деньги, значит, есть и работники.
— Братцы, это же из плехановской песни, — сказал «босяк». — Расслоение деревни, разложение общины, денежное хозяйство и прочее и прочее. Скучнейшая теория. Бездушная. Маркс рассовал общество но клеткам и потерял человека. Не потерял, а просто выбросил. Ему нужны массы, а не человек.
— Оставим Маркса, — сказал Николай, — не будем судить о нём понаслышке. Давайте обратимся к нашей деревне. Вы хотите ей помочь. Но ведь надо её знать. Как она живёт? Куда движется?
Юноша с бородкой Христа, всё ходивший по комнате, вдруг остановился и повернулся к Николаю.
— Куда движется? Этого знать никому не дано. Ни народникам, ни марксистам. Что мы вообще знаем? Суесловим, ломаем головы, горячимся, а жизнь идёт себе своими путями. Нас не спрашивает. Попусту, господа, шумим.
Николай взял свою чашку, сел на стул.
— Выходит, от всего отказаться? — сказал он.
— Да, да, молодой человек. Отказаться. Только отказавшись от переустройства мира, мы начнём его переустраивать.
— Вздор! — крикнула Поля, но юный Христос, протянув к ней руку, выставил ладонь.
— Не спешите, барышня, — сказал он и опять зашагал вокруг стола. — Когда мы устраняемся от исправления мира, тогда-то и начинаем ого исправлять. Сила, которая бессмысленно творит бедствия, должна была натолкнуться на наше сопротивление, чтобы эти бедствия состоялись. Чем больше мы сопротивляемся страданиям, тем глубже в них погрязаем. Не сопротивляться надо, а просто уйти. Пора понять, что пет н никогда не будет ни земного, ни загробного счастья. Не рвитесь вперёд, отступите, и тогда бессмысленная стихия окажется в пустоте, ей не из чего будет делать бедствия.
— Да вы, кажется, неплохо знаете Гартмана, — сказал Николай.
— Я не выдаю себя за вероучителя, молодой человек. Не своё говорю. Но это не столько Гартман, сколько великий Будда.
— Согласен. И что же, если Будда?
— А то, что это единственный, кто не ошибался. Людям понадобилось двадцать пять веков муки, чтобы убедиться в его правоте. Да что двадцать пять! Ещё столько же будем биться, пока все убедимся. Едва встанем на ноги и сразу кидаемся на стену, а она всё стоит и стоит. Седеем, лысеем, сдаёмся. Шабаш, сил больше нет, всё напрасно. А следующее поколение опять бросается. Господи, да оглянитесь же, посмотрите на могилы. — Юноша обернулся и указал почему-то на дверь, и все повернули туда головы, а он опять зашагал вокруг стола. — Позади миллиарды крестов и памятников, но мир нисколько не стал лучше. Куда вы лезете? Остановитесь, послушайте мудреца. Неужели вам недоступна его простая истина? Вам, вам, молодой человек. Недоступна?
— Неприемлема, — сказал Николай. — Мне ближе совет нашего поэта. Лучше, ратуя, пасть и вырвать победный венец у богов. Я неточен. Кто помнит эти стихи?