— Да, остаёмся.
Извозчик вышел в сени, взял тюк и отнёс его в комнаты.
— Ну, я поехал, — сказал он. — Деньги-то есть вас?
Ягодкин дал ему двугривенный. Мужичок покачан головой.
— Да, бедно живёте. Обносились, пообшаркались. А всё-таки видно — господа. Из дворян. Ну, счастливо. Дай вам бог обжиться.
Квартиранты остались одни. Ягодкин развязал постель, кое-как прикрыл ею две кровати и принялся по-своему переставлять мебель. Федосеев стал разбирать и раскладывать книги. Листы и тетради, исписанные в тюрьме, он положил на стол.
Через час друзья привели всё в порядок. Верные арестантской привычке, они, заложив руки за спину, ходили по большой комнате и впервые за эти пять дней думали молча.
Их новая жизнь началась в тот момент, когда они, получив в полиция разрешение остаться на два дня в Петербурге, с удовольствием распрощались с напутствующим директором департамента и вышли на улицу, где их ждала взволнованная Мария Германовна. Выход на свободу был ошеломляющ. Пушкинский морозный солнечный день, лавина людей на гоголевском Невском проспекте, красивые дамы в мехах, сановитые, сияющие пуговицами чиновники министерств и департаментов. Обильные лавки, невиданно роскошные магазины, богатая книжная торговля (пришлось разориться и купить Блюма, Летурно и стокгольмские лекции Ковалевского), сказочная публичная библиотека («кузина» взяла тут две книги для своих подопечных). Потом мрачные кварталы Достоевского, каменные джунгли какого-то огромного дома, тёмный коридор, спуск в какой-то подвал и встреча с близким знакомым Михаила Бруснева (сам Бруснев, с которым так хотелось познакомиться, оказывается, ещё летом уехал в Москву, чтобы связать петербургскую социал-демократическую группу с городами средней России). Потом уютная комната Марии Германовны, настоящий (о блаженство!) домашний чай, чёрный блеск пианино, нежные руки над клавишами. Новая музыка — только что пробившийся в Россию Григ, новые стихи — только что прославившийся Фофанов. Потом вокзал, уплывающая платформа, и на ней, как на оторвавшейся льдине, растерянная Маша. Ускоряющийся бег поезда. Круговерть белых прямоугольных пашен, окружённых тёмными лесами. Мелькающие сиротливые деревеньки, засыпанные снегом. Санные извилистые дороги вдоль железного пути, жалко семенящие лохматые лошадки, порожние дровни, мужики в залатанных ветхих шубёнках. Потом Москва, развязная и хмельная, разодетая и оборванная. Москва, поглощающая уйму мясной и рыбной всячины Охотного ряда, ублажающая свой желудок в дорогих трактирах Тестова и Егорова, пьющая водку и шампанское с квасом, лакомящаяся сластями из магазина Елисеева, жующая жареные пирожки в булочной Филиппова, пожирающая зелёную требуху на Хитровом рынке. Москва, кишащая нищими и всяким безработным людом. Москва, заливающаяся потом, выбивающаяся из сил, чтобы испечь хлеб на весь город и прилично одеть все упитанные тела. Москва, замышляющая опрокинуть социальный российский порядок и собирающая всех его противников в кружки.
В этой тайной Москве где-то скрывался Михаил Бруснев, которого и тут не удалось увидеть, потому что и здесь, как и в Петербурге, им, выпущенным из «Крестов», запрещено было задерживаться — пришлось поспешить во Владимир.
Федосеев подошёл к окну, посмотрел на домики с белыми крышами, на свежий снег, примятый только посреди улицы, проводил глазами проехавшего водовоза с обледенелой бочкой, повернулся к Ягодкину, глядевшему в другое окно, и хлопнул его по плечу.
— Ничего, Костя! Здесь всё-таки лучше, чем в «Крестах». И не может быть, чтоб мы не нашли тут ни одного нашего.
— Да, но ты мечтал познакомиться с рабочими.
— И рабочих найдём. Не здесь, так по соседству.
Не забывай, мы в губернии текстильщиков. Иваново-Вознесенск, Александров, Шуя, Вязники. Знаменитое Орехово-Зуево. Отыщем участников морозовской стачки! Нот, мы не прогадали. — Николай глянул на подоконник и вдруг смолк: между летней и зимней рамами лежал пласт пожелтевшего мха, и из него высовывалась ссохшаяся головка какого-то лесного цветка, и это щемяще напомнило Анины ромашки, которые остались засыхать в ключищинском флигельке на подоконнике. Вспоминает ли Анна эти «особенные», именно «те» цветы? Как нелепо всё сложилось! Видно, уж никогда её больше не увидеть. Ни её, ни Казани, ни старых друзей. Возможно, не встретиться и с теми, кто остался в «Крестах».
— Ну, что сник? — сказал Ягодкин. — Уговаривал, утешал, а сам голову опустил. Идём, прогуляемся. Да и поесть где-то надо.
Они оделись, вышли из дому и пошли по Большой Ильинской, но не туда, откуда в неё въехали, а в другую сторону. Впереди слева показался пустырь — они свернули вправо, миновали переулок и очутились на главной улице, Нижегородской, около духовной семинарии и трёх церквей, одна из которых стояла прямо на дороге, и люди объезжали и обходили её. Из дверей семинарии вывалила толпа воспитанников. Ягодкин остановил одного и спросил, как пройти к Успенскому собору. Семинарист обрадовался случаю познакомить приезжих с городом.
— Идёмте, покажу. Откуда к нам пожаловали?
— Из Петербурга…
— Из Петербурга?! — Семинарист даже приостановился и придержал за рукав Ягодкина. — Вас выслали? Вот здорово! Знаете, такие люди у нас в почёте. Молодёжь к таким относится с уважением. Идёмте, я всё вам покажу. Вот монастырская стена, а это — дом Столетовых. Дальше — вторая полицейская часть.
— Очень приятно, — усмехнулся Федосеев.
Семинарист продолжал показывать достопримечательности. Он увлёк «петербуржцев» в церковный музей, потом повёл мимо губернаторского дворца к белокаменному Дмитриевскому собору и дальше, мимо длинного здания губернских присутствий, к древнему Успенскому, построенному Андреем Боголюбским. Потащил по Дворянской улице, мимо торговых рядов, мимо банка и церкви Николы Златовратского, к семивековым Золотым воротам и Козлову валу, на Студёную гору, откуда Батый двинул свою орду на осаду княжеских укреплений. Потом семинарист увёл в Ямскую слободу и показал церквушку, знаменитую тем, что в ней венчался Герцен.
Вернулись в город сумерками. На Нижегородской уже горели фонари, и в их жёлтом свете кружились снежные хлопья.
Зашли в дешёвенький трактир, поели. Семинарист проводил почётных знакомых, показал им рукой на домик Златовратского, но улица была темна, домика они не разглядели, а подходить, к нему не стали, поблагодарили проводника и, простившись с ним, пошли спать.
Они проспали до полудня, зато поднялись совершенно свежие, ощутимо здоровые, сильные. Только здесь, в тишине, в просторных комнатах, полных ясного света, они по-настоящему осознали возвращённую свободу. До сих пор они были просто ошеломлены резкой переменой жизни, а теперь пришли в себя и могли всё воспринимать более спокойно и глубоко.
Умывшись на кухне холодной водой, они вернулись в комнаты, и Костя заговорил о том, что надо купить или взять на подержание у хозяев самовар и столовую посуду. Николай подошёл к окну.
— Вот он, домик Златовратского. Посмотри. Вон, наискосок, с белым камедным низом. Очень уютный домик. Уездный, полудеревенский. В таком и должен обитать писатель-народник. Столько в жизни неожиданностей! Зачитывались мы когда-то Златовратским, но разве могли подумать, что будем жить с ним рядом?
Со двора, куда они смотрели, вышел мужчина в чёрном, с белой оторочкой полушубке. Посреди улицы он остановился.
— Это не он, — сказал Ягодкин. — Я представляю его простеньким, мужиковатым, а этот, видать, с гонорком. Посмотри, каким Наполеоном стоит. Кого он ждёт?
Из калитки вышли ещё двое, один молоденький, высокий, другой пожилой, сутуловатый, в старой сборчатой шубе.
— Вот это Златовратский, — сказал Ягодкин. — С сыном, наверно. К нам направляются.
— Как же, только нас и ждали, чтоб засвидетельствовать почтение.
— Но ведь к нам же, к нам идут.
— Может быть, к хозяину! На всякий случай приготовимся к приёму. — Николай поспешно надел новую шерстяную косоворотку, подпоясался ремнём, причесался, провёл пальцами по усикам, для чего-то протёр платочком очки. Ягодкин натянул долго лежавший в тюремном цейхгаузе студенческий сюртук, тоже привёл в порядок свои отросшие, но далеко ещё не прежние, не гоголевские, волосы и тоже протёр очки.