— Укореняется, уже связался с рабочими, собрал вокруг себя человек десять, читает. Я передал ему ваши книги.
— Мне необходимо с ним познакомиться. Немедленно! Сведите, пожалуйста.
— Нельзя, Николай Евграфович. Нельзя вас подвергать такой опасности. За вами сейчас смотрят во все глаза. Вот попривыкнут, поверят, что не такой уж страшный, ослабят слежку, тогда и свяжем вас с Ореховом. Познакомим с Василием. А пока руководите заочно. Что передать ему?
— Пусть хорошенько всматривается в людей. Не может быть, чтобы на фабрику Морозова не засылали филёров. Ни в коем случае не допускать непроверенных. Осторожность, строжайшая конспирация!.. И пусть не спешит, не заскакивает вперёд.
— Хорошо, всё передам. До вечера.
Проходя по швейцарской, Федосеев увидел среди безработных писарей Алексея Санина. Тот сидел в углу, нагнувшись к книге, положенной на колени. На него больно было смотреть, худого, в потрёпанном студенческом сюртуке. Нет, пожалуй, по сюртук вызывал эту болезненную жалость, даже не худоба, не тонкая длинная шея, а та обречённость, с которой ждал парень случайного заработка. Николай подошёл к другу вплотную, постоял с минуту, потом тронул его за плечо. Алексей вскинул голову.
— Что такое? — сказал он, ещё не поняв, кто перед ним.
Николай улыбнулся.
— А я думал, ты ждёшь просителей.
— Да, жду.
— Так у тебя их отбили коллеги. Ты совсем забыл, где сидишь.
— Книга отвлекла.
— Идём, и больше сюда не ходи. Хватит и того, что я здесь торчу. У меня всё-таки привилегия — у стола сижу. В мае еду в деревню, освобожусь от переписки, а пока буду строчить за двоих.
— Едешь в деревню?
— Да, землемер берёт меня гувернёром.
— Смеёшься?
— Вполне серьёзно.
Швейцар небрежно кинул им на барьер старенькие пальто и шапки и проводил их, вольных служащих, презрительным взглядом.
Таял снег, площадь была грязна, и они обходили её, шагая друг за другом вдоль длинного здания губернских присутствий.
— Значит, уезжаешь? — сказал Санин.
— Вероятно, уеду.
— Тогда передашь мне свою привилегированную работу, иначе нам придётся здесь голодать.
— Передам. Проживёте. Ягодкин имеет теперь уроки, и я, может быть, смогу что-нибудь посылать. Землемер, наверно, будет платить мне порядочно.
— Повезло тебе. Увидишь злополучную русскую общину.
У Дмитриевского собора Николай остановился и. стал смотреть на высеченные из камня изображения.
— Глянь, — сказал он, — вот Всеволод с сыном. И преклонённый народ. Не стена, а летопись. Велика цена этому собору. Мы живём среди бесценных памятников древности. Владимир, Боголюбово, Суздаль. Неужели всё это с веками исчезнет?
Санин уже шагал дальше. Федосеев догнал его, и у белого губернаторского дома, где было сухо и чисто, они пошли рядом.
— Видел сейчас одно судебное дело, — сказал Николай. — Сотни и сотни осуждённых крестьян. И за что? За оскорбление его императорского величества. Видимо, уж нет мочи молиться на царей. Столько в народе накопилось злобы, что она вот-вот прорвётся вулканом. Гигантская сила. Думаю, в годы революции придётся даже сдерживать эту злобную силу, чтобы не разрушить то, что необходимо сохранить.
— Что именно? Не соборы ли?
— Да, необходимо сохранить и соборы, и многое другое, что создала трудовая Русь.
— Ну, начинается поэзия. Уволь, братец. Не выношу этой мишуры.
— Алексей, ты всё заметнее сужаешься. Есть в тебе что-то скворцовское.
— Это я уже слышал, можно не повторять.
С площади они свернули на Нижегородскую и дальше шагали молча.
Обнажившаяся булыжная мостовая гремела под колёсами тяжёлых телег и лёгких пролёток, из-под крыльев летели брызги жидкой грязи. Впереди у каменной монастырской стены стояла партия арестантов, а на другой стороне улицы толпились чем-то поражённые горожане. Друзья, мгновенно забыв свою размолвку, переглянулись и прибавили шагу. Когда они, перебежав улицу, очутились в толпе горожан, к арестантам подъехала телега, и конвойные взвалили на неё человека в сером суконном халате. Собственно, это был уже не человек, а труп, что выразительно изобличала рука, упавшая с телеги. Пересыльная тюрьма, где партию ждал ночной отдых, находилась недалеко за городом, но этот арестант не дошёл до неё. Конвойные, спокойно завалив его в дроги, погнали партию дальше, бодро покрикивая: «Но отставать! Не растягиваться!»
Видеть несчастье страшнее, чем переживать ого. Федосеев сам прошёл тяжелейший полуторамесячный этапный путь, но только сейчас по-настоящему прочувствовал весь ужас арестантских переходов.
Мария Германовна перепугалась, встретив ого в сенях, когда он поднимался по лесенке.
— Что с тобой, Коля? Заболел? Что случилось?
— Ничего. — Он прошёл в дверь, оставив в сенях Алексея.
В большой комнате сидели на одном диване Ягодкин, Сергиевский и незнакомый юноша в студенческом сюртуке. Все трое читали. Сергиевский поднялся и подвёл студента к Федосееву.
— Николай Евграфович, это мой брат. Михаил. Исключён из университета. За беспорядки.
— Поздравляю. — Федосеев пожал Михаилу руку. — Значит, бунтуете?
— Отбунтовал, — ответил за брата Николай. — Выдворен из Москвы. Будет теперь с нами. Примем?
— Разве меня надо спрашивать? — сказал Федосеев.
— А кого же? Болышшство наших к вам перекочевало, остальные — к Иванову. Дом Златовратского опустел. Кстати, нам надо там собираться. Здесь опасно. Иванов разузнал, что квартира ваша под прицелом. Уже идут донесения к Воронову.
— К Воронову? — спросил Ягодкин. — Кто это такой?
Федосеев покачал головой.
— Ах, Костя, Костя! Считаешь себя практичным человеком, а Воронова ещё не знаешь. Это начальник губернского жандармского управления. Наш новый Гангардт. Хорошо, тёзка, будем работать вместе. И если необходимо, давайте собираться у вашей Златовратской. Только я не хочу начальствовать. Никому не позволяйте командовать. Каждый свободно делает то, что ему поручают всё. Я хотел бы взять на себя фабрику Морозова. Понимаете? Очень прошу познакомить меня с Василием.
— Хорошо, — сказал Николай Сергиевский. — Сведём. Чек у вас кончился разговор с Беллониным?
— А вы откуда знаете об этом разговоре?
— Знаю, — сказал Сергиевский. — Шестернин вчера говорил, что познакомят вас сегодня с Беллониным. Берёт вас землемер?
— В мае.
В комнату вошла Мария Германовна.
— Коля, ты уезжаешь? — сказала она.
— Да, Маша, уезжаю, только не сегодня.
Она повернулась и вышла, и Николай опять, как тогда, в ту печальную ночь, в другой комнате, глянул ей в спину и понял, что она прикусила губу.
Он нашёл её на кухне. Она стояла у окна и смотрела через крыши домов на церковные купола. Он стал рядом, положил руку на её плечо.
— Маша, ты огорчена?
Она повернула к нему лицо, ничего не сказала, но он посмотрел ей в глаза, тёмные, печальные, заплывшие слезами, и ему стало ясно, что дружба погибла, что прежней Марии Германовны, сестры, матери, уже не было, а была Маша, сражённая запоздалыми девическими чувствами. Как же он раньше-то не заметил? Теперь уж поздно. Теперь остаётся только разъехаться. Разъехаться? Это невозможно!
Мария Германовна поняла, что он всё понял.
— Прости, Коля, — сказала она. — Я сама этого не ожидала. Хотела только дружбы. Мне без вас теперь не жить. Без тебя, без твоих друзей. Я уже втянулась в ваши дела. Не отталкивайте.
— Маша, ты что говоришь?
— Я ничего от тебя не требую. Ничего. Понимаешь? Только не запрещай мне… Нет, не то, не то говорю. Я по-прежнему буду просто другом. Одного хочу — чтоб всегда можно было с тобой встретиться. Поезжай в деревню, а я — в Самару.
— Зачем в Самару-то?
— Хочу познакомить тебя с Ульяновым. Ты же сам говорил, что это самый надёжный марксист на всей Волге.
— Да, я много слышал о нём в Казани. И тут вот говорят. Соня видела его в Самаре — восхищена. Мне всегда хотелось с ним встретиться, но никак не удавалось и, видимо, не скоро удастся.