— Мне обязательно надо в Самару. Я еду.
— Не раньше чем меня увезут в деревню.
— Но теперь нам будет тяжело в одной квартире. Тяжело обоим. Каждому по-своему.
3
Ничего как будто не изменилось, но, когда они оставались в квартире вдвоём, он чувствовал себя подавленным. За своей работой он не слышал никакого шума, а стоило ей, Маше, сидящей в другой комнате, только пошевелиться, как он уже настораживался, ожидая от неё чего-то такого, что окончательно разрушит их дружбу. Она старалась ничем ему не мешать, боялась, читая книгу, шумно перелистывать страницы, ходила в своей комнате на носках, и это раздражало его. Что за рабское поведение? Может, она и дышать перестанет? Поскорее пришли бы друзья. Что-то часто они стали оставлять их в квартире одних. Не угождают ли? Не хотят ли свадьбы?
Маша ушла на кухню, и Николай сразу забылся, с головой ушёл в объёмные труды редакционных комиссий — в цифры, подсчёты. Перед ним раскрывалась жизнь крепостной России накануне реформы, и он спешил выхватить из ценных исторических документов самые существенные сведения об этой жизни. Но Маша, уже приготовив обед, тихо вошла в комнату и стала у столика.
— Николай Евграфович, — сказала она, — вы проголодались, пойдёмте, я вас покормлю.
«Вы»? «Николай Евграфович»? Что ещё за новость?
— Маша, — сказал Николай, — у нас ведь есть друзья, никогда не приглашай меня к столу одного.
— Но друзья придут, может быть, поздно вечером. Неужели будете ждать их? Пообедайте.
— Не пойду! — резко сказал Николай.
— Извините, я помешала вам. — Маша шагнула от стола, но он вскочил и задержал её, взяв за руку.
— Маша, я обидел тебя. — Он погладил её по волосам, плотно облегающим голову. — Милая, разве можно с тобой так? Прости, родная.
Она не выдержала, обняла его, прижалась, прижалась слишком чувственно, отчаянно — будь что будет.
Она смяла своим трепещущим телом всё то душевное, чистое, что было между ними.
— Не надо, Маша, не надо, — сказал он, разнимая её руки.
Она отошла от него и закрыла лицо руками.
— Что я натворила! Боже, что наделала! — Она убежала в другую комнату и принялась собирать вещи.
Николай стоял в дверях и растерянно смотрел, как она комкает, заталкивая в чемодан свои платья, юбки, блузки, полотенца, платки и разную мелочь.
— Маша, что ты задумала?
Она молчала. Никогда он не видел, чтоб её смуглое лицо было таким красным.
Собравшись, она оправилась от стыда, успокоилась, остыла и грустно, но отчуждённо посмотрела на Николая.
— Не уговаривай, — сказала она. — Нам надо на время разъехаться. Пускай осядет муть. Я вернусь, когда всё пройдёт. Не будем сейчас говорить. Посмотри, который час?
Он достал из кармана чёрные чугунные часы, открыл их.
— Ровно три.
— Через час идёт поезд в Нижний.
— Ты в Самару?
— Да, в Самару. Проводи, пожалуйста, до вокзала.
Он проводил её и вернулся с невыносимой тоской.
До сих пор не знал он, что так бесконечно любит её.
Но именно потому, что так любит, он и сейчас, вернись она, не смог бы ответить на те чувства, которые возникли в ней, когда она прижалась. Может быть, он принял бы её и как жену, если бы не стояла между ними Аня, но та всегда будет стоять между ним и любой женщиной, всегда, даже тогда, когда он убедится, что она замужем или что её нет совсем. Да, как просто было бы переступить брачный порог с Аней и как сложно, нет, не сложно, а совершенно немыслимо перешагнуть тот же порог с Марией Германовной.
Вечером собрались друзья, и всех их ошеломил внезапный отъезд «кузины». Они ни о чём не расспрашивали Николая, догадываясь, что произошло неладное. Сергиевский и Шестернин посидели с полчаса и ушли, оставив расстроенных товарищей одних. И как только они ушли, вскрылась ещё одна неожиданность: Костя Ягодкин признался, что он завтра уезжает в Троицк, что задумал это несколько дней назад, но молчал, потому что боялся, как бы не отговорили друзья, а жить во Владимире у него нет больше сил и он хочет отдохнуть в своей семье, у матери и сестёр.
Друзья молча поужинали на кухне (остался приготовленный Машей и остывший обед), вернулись в свою мужскую комнату, попытались тут поговорить, но это не удалось.
Николай хорошо знал (тюрьма научила), что беду легче переживать в работе. Он сел за столик и стал переводить стокгольмские лекции Максима Ковалевского, исследователя первобытной общины и феодализма. Костя сел за другой стол и занялся письмами. Алексей, сняв сапоги, прилёг с журналом на диван.
Никогда ещё в этой квартире не было так тихо. Кроме скрипа двух перьев и бумажного шелеста, не слышно никаких звуков. Правда, Алексей Санин, привыкший давать всякие справки, и теперь не мог от этого удержаться и изредка подавал голос.
— Послушайте, в нашем стольном граде самая высокая смертность. Пятьдесят человек на тысячу.
Не получив никакого ответа, он продолжал безмолвно читать, но минут через десять опять докладывал:
— Во Владимире самая загрязнённая вода.
Опять никакого отзыва, опять тишина и опять голос Санина:
— Знаете, сколько лет живёт здесь человек?
— Сколько? — заинтересовался Ягодкин.
— Двадцать с половиной лет.
— Неправда!
— Как неправда? Вот, чёрным по белому: «Средняя продолжительность жизни — двадцать и одна вторая года».
— Что ты читаешь? — спросил Федосеев.
— Статью доктора Сычугова.
— Завтра напомни, я просмотрю.
— Зачем тебе просматривать? Я всегда к твоим услугам. Вот останемся вдвоём — возьмёшь меня ассистентом.
— Занимайся своим делом. Ты скорее что-нибудь напишешь. Моя работа затягивается, разрастается.
Не видно ни конца, ни края. История общины привела к истории крепостного хозяйства, а сейчас вот подхожу к развитию капитализма. Хватит ли сил-то?
— У тебя хватит, — сказал Алексей. — Лишь бы опять не засадили в тюрьму. Заехал ты, конечно, далеко. И глубоко. Думаю, у тебя получится что-то вроде общей экономической имтории России.
— Николай, — сказал Костя, — знаешь, что тебе хочет достать Шестернин?
— Что же?
— Скребицкого. «Крестьянское дело в царствование Александра Второго».
— Все тома?
— Да, полностью. Хочет ошеломить тебя неожиданно.
— Господи, как мне в книгах везёт здесь! — сказал Николай.
Они разговорились и просидели почти всю ночь. Потом легли все в одной комнате, как будто в другой ещё оставалась Мария Гермаповна.
— Будем ждать, когда она вернётся, — сказал, вздохнув, Николай. — А может быть, ещё приедет какая-нибудь гостья. Алёша, позови-ка сюда сестру.
— Не приедет, — сказал Алексей и, скрипнув пружинами дивана, отвернулся от разговоров к стене.
— Да, Катя, пожалуй, не приедет, — сказал Николай. — Я уже звал её — не примчалась. А хотелось бы увидеть дорогую корреспондентку. Как она помогала в «Крестах» своими добрыми письмами! Друзья, что-то Петрусь не отвечает мне ни на одно письмо. Ладно ли там с ним? Хоть бы дотянуть им благополучно срок. Звал я Петруся сюда — молчит. Эх, собраться бы здесь всем казанцам да развернуться по-настоящему!
— Смотрите, — сказал Костя, — вроде, светает?
— Да, окна побелели, — сказал Николай. — Форточку-то я не закрыл.
— Коля! — громко, испуганно прошептал Костя. — Так уж раз было! Помнишь? Ты точно вот так же тогда сказал: «Форточку-то я не закрыл». Помнишь?
— Да, это ведь тоже было в апреле. И светало, и Алексей лежал на диване, и он отвернулся к стене. Удивительно! Просто повторение. Только петух ещё не кричит.
— Слушай, Николай, а блюдо-то помнишь? Тарелку-то с конфетами, а? Кто тогда подходил? Выдрин подходил, брал конфету?
— Кажется, брал.
— Ну вот, он и предал.
— Но и ты опускал руку в блюдо. И, кажется, Сычев. Брось подгонять наше дело под евангельский сюжет. Ты здоров ли? Почему так шепчешь? Кого боишься?
— Нет, я просто поражён совпадением, — сказал Костя полным голосом.