И вся эта армия, от филёра до министра внутренних дел, действовала совершенно скрыто.

Непрестанно меряя камеру (шесть шагов туда, шесть — обратно), Николай Евграфович напряжённо думал, разгадывая дальнейшие возможные ходы своих противников. Поездку в Никольское, как ни отрицал он её, опровергнуть не удалось, потому что Кривошея, арестованный гремя днями раньше и захваченный врасплох, уже сказал, что ездил в Орехово с неким Николаем Федосеевым. Правда, потом, очнувшись от внезапного удара, он решил исправить свою ошибку и на очной ставке не признал в друге своего спутника, и арестованные рабочие тоже не опознали того «москвича», который говорил с ними и оставил «программу действия», переданную им Василием Васильевичем. Ошибка Кривошеи стала было выправляться, но вот вызвали братьев Предтеченских, и те, перепугавшись, сразу признались, что да, у них ночевал вот этот самый человек, белокурый, в очках, в простенькой серой куртке.

Отказаться от «программы действия» Николаю Евграфовичу не удалось, зато, опираясь на этот антибунтарский документ, он легко опрокинул другое обвинение — отверг приписываемое ему авторство двух прокламаций, призывающих к бунту. Теперь, признав поездку в Орехово, он доказывал, что приезжал туда только для того, чтобы познакомиться с бытом ткачей, но кто-то из них попросил его рассказать, как живут рабочие в других городах, а рассказывать ему было некогда, поэтому, переночевав у Предтеченских, он оставил там письмо. Больше того, он доказывал, что его письмо действовало против прокламаций, хотя он этой цели и не преследовал, ничего не зная о брошенных в рабочую среду воззваниях. Объясняя, почему он сразу не признал поездки в Орехово, Николай Евграфович обвинял полицию в страшном произволе, который и заставляет людей скрывать свои самые невинные поступки во избежание всяких неприятностей.

Дознание, столкнувшись с сильной волей одного из обвиняемых, двигалось очень медленно, а полковник Воронов, подстёгиваемый сверху, торопился как-нибудь запершить дело. Николай Евграфович, анализируя мельчайшие подробности скудных допросов, проникал в тайны следовательской работы и всё больше убеждался, что работа эта примитивна и груба, что аляповатое дело вернётся из судебной палаты на доследование. Он ждал нового наступления и готовился к отпору.

У времени не было никаких препятствий, и оно размеренно шло к своей бесцельной цели, не ведая, хотят ли этого люди, подвигаются ли человеческие дела, задерживаются ли какие-то там дознания. Оголился и посерел лес, видневшийся поодаль. Потом задымила кудлатыми столбиками Солдатская слобода, крайние домики которой, полукругом обступив тюрьму, но опасаясь подойти поближе, скорбно смотрели на неё маленькими окнами. Потом замелькали за решёткой снежинки, побелели слободские горбатые крыши. Потом появился на стекле первый ледяной рисунок, и как раз в этот морозный день впервые вывели на прогулку. Он, Федосеев, сломил чудовищное сопротивление полковника Воронова, и тот наконец разрешил ему и прогулки, и свидания, и всё остальное, чего он долго был лишён и чем пользовались другие заключённые. Он получил книги, бумагу, ручку и пузырёк с чернилами. И приступил к работе. О, когда же закончит он свой разросшийся труд? И закончит ли? Из тюрьмы теперь скоро не выбраться. Сколько сил вложено в это исследование, и вдруг вся кипа бумаги погибнет где-нибудь в этапе! Нет, этого допустить нельзя. Надо попросить друзей, чтоб они размножили законченные главы. Батенька, да ведь можно их не только размножить, но и пустить но кружкам! Арестант Федосеев, ты ещё не обезоружен. За тебя на воле отныне будет действовать всё то, что ты написал и напишешь. Хорошо, что уговорил письмом Марию Германовну но переезжать во Владимир. Здесь у тебя есть друзья, обойдёшься и без её помощи, а там она уже познакомилась с кружком Владимира Ильича и может дать на обсуждение всю твою работу. Или хотя бы вот эти главы, над которыми сейчас сидишь.

Надзиратели, заглядывая в камеру Федосеева, видели, как арестант, раньше непрестанно шагавший из угла в угол, сидит на нарах и, положив на колени книгу, а на книгу — лист бумаги, всё что-то пишет и пишет. Скоро они поняли, что этот необыкновенно добрый, но до остервенения упорный человек рождён для каких-то больших и хороших дел, и стали ему помогать. Сговорившись между собой, они передавали его письма друзьям, приносили от них книги и записки, устраивали тайные свидания, впускали в его камеру ореховских арестантов. Николай Евграфович сдружился с теми ткачами, с которыми так бегло познакомился на тёмной улице в Никольском и в зуевском лесу. От них-то он и узнал, что происходило в Никольском после его отъезда. Оказывается, оставленный конспект выступления действительно был принят кружком как программа, и ткачи без промедления принялись за дело — организовали на случай забастовки кассу взаимопомощи, подыскали штабную квартиру, задумали связаться с рабочими других городов, для чего Алекторский собрался было выехать на работу в Богородск, а Попков — в Ярославль.

Сблизившись с Никольскими вожаками, Николай Евграфович увидел в них будущих Бебелей. Он понял, что русские рабочие настолько политически выросли, что могут бороться не только за улучшение своей жизни, но и за полное освобождение класса, если их поведут за собой марксисты. Эти новые мысли и высказал он в своём первом письме Владимиру Ильичу.

Вернулось из Москвы неумело сколоченное Вороновым дело, и опять заскрипело дознание, зацепившее новых свидетелей — землемера Беллонина, мещанина Латендорфа, его служанку Авдотью и народовольца Иванова, удравшего из Владимира в Саратов. Свидетели ничем не помогли полковнику, но он всё-таки что-то мастерил там в своём кабинете. А Николай Евграфович работал, уже не обращая внимания на ход следствия и не замечая, как бегут дни, недели и месяцы.

Он сидел поперёк нар, поставив ноги в шерстяных носках на край, упёршись спиной в стену и положив на колени большую книгу, заменявшую письменный стол. Он не слышал, как открылась дверь и вошёл надзиратель.

— Николай Евграфович, — сказал тюремный служитель, — жалко отрывать вас, а придётся. На прогулочку.

— Уже? — Федосеев отбросил книгу, подвинулся и, опустив с нар ноги, обул сапоги. Тяжеловатые юфтевые сапоги. Беда и выручка. Не для лёгкой жизни они сшиты, на званый обед не пойдёшь в них, зато на охоте и в походе незаменимы. Впереди ещё много невольных походов. Ну, пойдёмте, погуляем, сапоги.

Выходят в коридор арестанты из других камер.

— Приветствую вас! — кричит, улыбаясь, Штиблетов, довольный, что вырвался на полчаса из своей пещеры.

— Добрый день, Николай Евграфович, — сдержанно здоровается Андреевский, спокойный, легко переносящий заключение.

— Здравствуйте-ка, — по-стариковски говорит суровый Алекторский — у него это «здравствуйте-ка» всем да звучит неожиданно мягко.

А Попков, задумавшись, молча жмёт руку.

Ореховцы окружают Федосеева, выходят во двор, в апрельскую волнующую сырость, и вместе гуляют по утрамбованной подсыхающей площадке, отделившись от других. В губернской тюрьме режим гораздо слабее, чем в «Крестах», и надзиратели (сопровождают только двое) не заставляют ходить цепочкой, не запрещают говорить.

— Как здоровье Василия Васильевича? — спросил Штиблетов.

— Всё болеет, — сказал Федосеев. — Человек он хрупкий, нежный, тяжело ему здесь. Тоскует по матери. Любит её необычайно. Горюет, что заставил страдать.

— Николай Евграфович, — сказал Андреевский, — вы Генри Джорджа читали?

— Приходилось.

—. Знаете, пожалуй, он прав. Насчёт налога-то. Такой налог приведёт людей к равенству. К справедливости.

— Послушайте, Андрей Андреевич, Генри Джордж говорит о едином земельном налоге. Земельном. Он думает, достаточно лишить землевладельца ренты, как сразу кончится эксплуатация.

— Да, кончится.

— Ну хорошо, допустим, обложили этого землевладельца налогом, равным ренте. Допустим, он оказался добрым, сговорчивым, отрёкся от своего дохода и перестал паразитировать. А как быть с капиталистом?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: