Николай Евграфович подошёл к стене и, глянув в окошко, увидел на дороге Марию Германовну.
— Что, освобождают? — не выдержав, крикнул он.
Мария Германовна махнула отрицательно головой. Потом показала рукой в сторону города. Федосеев понял её.
— Иди к нему! — крикнул он.
Она постояла ещё с минуту и тихо пошла в город, ссутулившаяся, пронзительно жалкая, потерпевшая в своих хлопотах полную неудачу.
Николай Евграфович отвернулся от решётки, устало сел на нары. Вот так, арестант. Не выпустили. Встреча не состоялась. Владимир Ильич уже здесь. Сейчас поговорит с Машей и уедет. А ты не скоро выберешься из этой камеры. Теперь уже не выпустят.
Его освободили назавтра к вечеру. Мария Германовна встретила друга у ворот тюрьмы. Они сложили книги и папки с рукописями и извозчичью тележку, сели рядом в лубяной кузов, молоденький ямщик вскочил на облучок, взмахнул кнутовищем, дрожки мягко покатились по пыльной дороге, и тюрьма осталась позади. Николай Евграфович не очень радовался временной свободе. Об отъезде Ульянова он узнал вчера вечером, за ночь успел успокоиться, а к полудню принялся за работу, но только разошёлся, заставили собирать вещи. У него уже всё перегорело, и он выходил на волю равнодушно.
— Значит, не дождался Владимир Ильич? — сказал он, когда дрожки загремели по булыжной мостовой города.
— Нельзя было ему оставаться, — сказала Мария Германовна. — И мы не знали, что тебя сегодня освободят. Вчера ни Воронов, ни начальник тюрьмы не хотели со мной говорить.
— Маша, я же не упрекаю. Сам не ожидал. Ненадолго эта свобода. Надо готовиться к этапному походу. Погонят, может быть, вот по этой дороге. По Владимирке. В Сибирь. Тучки небесные, вечные странники! Маша, куда ты везёшь меня?
— Туда, где ждал тебя Владимир Ильич. Квартирка совсем крохотная, по уютная. Полная тишина. В тюрьме тебя военный воксал беспокоил. И пьяные слободские песни. Господи, какие они тоскливые! Я всегда от них просыпалась и всегда думала, что вот и ты сейчас проснулся. Тебе надо отдохнуть, Коля.
— Да, не мешало бы.
— Оставь хоть на неделю работу.
— А шумный всё-таки наш стольный град. После одиночки-то. Смотри — коляска за коляской. Катаются люди. Когда же мы с тобой заведём выездной экипаж?
— Ты хотел бы?
— Нет, мне хочется пешком побродить. Был у нас в Казани интересный булочник. Помнишь, я рассказывал?
— Помню. Пешков?
— Да. Он теперь, вероятно, обошёл уже всю Россию. Завидую.
— Ничего, и мы обойдём.
— Под конвоем?
Извозчик свернул с Дворянской на Ерофеевский спуск, промчал с ветерком под гору, с грохотом пролетел по деревянному мостику через мутную Лыбедь, поднялся на бугор, выехал на площадь и остановился у деревянного домика.
— Вот ты и дома, Коля, — сказала Мария Германовна, поднимаясь и придерживая подол платья, чтобы слезть с тележки.
Квартира оказалась действительно крохотной, но уютной. Это был мезонин с итальянским окном во двор. Чистая светлая комнатка. У окна стоял письменной стол, а на нём — бронзовый чернильный прибор, стопка книг и фаянсовая вазочка с букетом белых астр. Николай Евграфович, оглядевшись, подошёл к Маше и обнял её. Она охватила руками его голову, прижалась щекой к виску, и они замерли, счастливые, бесконечно родные.
— Милая, я люблю тебя, — сказал Николай.
— Да, да, я понимаю, — сказала Маша. — И я теперь люблю так же, как ты. И как это хорошо! У нас с тобой совсем не то, что бывает у других. Правда? И это надо сохранить. Я останусь там, в слободе.
— Нет, Маша, ты переедешь сюда.
— Не уговаривай. Будем жить отдельно. Так лучше. Днём я всегда буду с тобой. — Она разняла его руки. — Прибери пока книги, а я пойду к хозяйке за чаем.
На стене висела на толстых витых шнурах пустая полка. Николай Евграфович разместил на её двух этажах книги, папки сложил на подоконник. Управившись, он сел к окну у стола.
Маша принесла на подносе большущий фарфоровый чайник, чашки, хлебницу с миндальными булочками и сахарницу с рафинадом.
— Ну, дорогая «кузина», — сказал Николай, — рассказывай, о чём здесь говорили с Ульяновым.
— Знаешь, он сразу заспешил, как узнал, что тебя не выпустили. Сергиевский тут с ним сидел. Он и встречал его на вокзале.
— Расскажи, какой он теперь стал?
— Небольшой, меньше тебя, но гораздо крепче, плотнее. Одет аккуратно, чисто. Волосы короткие, чуть-чуть вьются. Намечается лысина. Носит бородку, усики. Что ещё? Олимпийский смех. Смеётся иногда радостно, иногда убийственно зло.
— Да, сильно изменился, — сказал Николай Евграфович. До сих пор ему всё виделся сосредоточенный, молчаливый юноша, омрачённый гибелью брата, а теперь вот отчётливо вырисовывался мужественный и дерзновенный человек.
— Коля, чай-то стынет. — Маша пододвинула к нему чашку. — Владимир Ильич шутит и веселится, но нередко бывает остро ироничным. Не дай бог попасть под его уничтожительный смех. А вот ты, Коля, совсем не умеешь смеяться. Поучился бы у него. Помнишь, в одном письме он подшучивал и над твоей статьёй, считал её малоубедительной, но, когда я ему сказала, что это только глава из большого труда, он вдруг опечалился. Почему же, говорит, вы раньше-то не объяснили? Вообще, потом он очень высоко оценил твою работу, предложил изучать её в кружках. Что ты задумался?
— Досадно, что не встретились.
— Успокойся, ещё встретитесь. Я в это верю. Пей чай, не грусти хоть сегодня-то. Разве ты не рад нашей встрече?
Николай улыбнулся.
— Рад, Машенька, рад! О, какой душистый чай! Давно такого не пил.
— Ой, я забыла! — Маша убежала за чем-то к хозяйке.
Николай взял вазу и поднёс к лицу белый букет. Ах, госпожа Гопфенгауз! До чего же ты чутка! Знаешь, что «кузен» твой неравнодушен к цветам и ставишь их на стол к его приходу. Это не Анины летние ромашки, от чувственного запаха которых кружится голова, а твои осенние астры, пахнущие спокойно, тонко и немного печально. Чем же тебя благодарить? Вот твои миндальные булочки. Точно такие, какие два года назад принесла ты незнакомому арестанту в «Кресты». И булочки эти тоже не случайны тут на столе, как и белые астры.
Маша вернулась с фарфоровым блюдцем, наполненным чёрными владимирскими вишнями. Николай ещё раз втянул запах астр. Подвинулся к Маше и поцеловал её. У неё навернулись слёзы. Он поспешно сдёрнул очки, протёр их платочком.
— Как деликатны наши друзья, — сказал он. — Никто не идёт. Хотят, чтоб мы провели вечер одни.
10
До самого снега Николай Евграфович жил как-то элегично, с грустным ощущением кратковременной свободы, и в новых главах его труда стала проклёвываться неожиданная грусть по уходящей русской общине, из далёкого прошлого которой до него временами доносились давно заглохшие звуки вечевого колокола. Но унылое настроение разом развеяло «Русское богатство». В октябрьской книжке этого народнического журнала появился очередной очерк Михайловского, продолжавшего поносить марксистов. Николай Евграфович читал очерк друзьям вечером в своём мезонинчике. Едва дочитав до конца, он швырнул журнал на стол, вскочил и зашагал по комнате.
— Это клевета! — крикнул он. — Бессовестная клевета! Марксисты, видите ли, прямо настаивают на разорении деревни! Наглая ложь! Надо осадить старика. И вообще, пора открыть огонь по этим измельчавшим властителям дум.
— Но как с ними воевать? — сказал Сергиевский. — У них свой журнал, свои газеты, а нас и близко не подпустит никакая редакция.
— Ничего, прорвёмся. Пошлём Михайловскому письмо. Если в нём осталась хоть капля порядочности, он опубликует наши возражения, прежде чем разбивать их. Мы заставим его принять бой. Давайте действовать. Мы что-то притихли, а сейчас ни в коем случае нельзя складывать оружия. Сергей Павлович, вы собрались в Иваново?
— Да, переезжаю, — сказал Шестернин. — Расстаюсь с окружным судом. Кончился мой кандидатский срок. Я уже ивановский городской судья.