Загремел запущенный в дверную скважину ключ. И в камеру ввалилось начальство — Сабо и товарищ прокурора.
— Это наш больной, — сказал Сабо. — Как себя чувствуем?
— Несколько лучше, — сказал Николай.
— Ну и слава богу. Завтра дадут вам работу. Будете клеить папиросные коробки. Сможете?
— Да, пожалуй, смогу.
— Имеете что-нибудь спросить?
— Вопросов нет, есть просьба.
— Опять просьба! Господи, никак не угомонится. Ну, слушаем.
— Мне нужны книги.
— Книги будете получать.
— Мне нужны мои записи. Вы обещали запросить из Казани. Прошло больше трёх недель.
— Получены, получены ваши записи. Лежат в цейхгаузе.
— Я требую их в камеру.
— Слыхали? — Сабо повернулся к товарищу прокурора. — Нет, вы слыхали? Он требует! Где вы находитесь? Не забыли?
— Нет, я хорошо помню, где нахожусь и чего лишён, но читать и писать не запрещают даже ваши инструкции.
— Вы что же, изучили их, инструкции-то?
— Да, изучил.
— Где, позвольте спросить, где?
— На свободе.
— Значит, готовились к «Крестам»?
— В наше время каждый честный должен быть готов к тюрьме.
— Ну вот что, батюшка, бумаги мы вам дадим, а записи не получите. Приготовьтесь к работе. Хватит, отдохнули.
— Я не отдыхал, а болел.
— Знаем мы вашу болезнь. Доктора разжалобили, вот он и прикрывает. Ничего, приберём и его к рукам.
— Вы наглец.
— Что? — Сабо повернулся к двери, за которой стоял надзиратель. — В карцер его, в карцер! Чтоб помнил, где находится. — Сабо выскочил из камеры, за ним поспешно вышел товарищ прокурора, надзиратель бухнул дверью. Начальник долго кричал ещё в коридоре, удаляясь, не заходя в другие камеры.
Николай (так бывало с ним редко) остался спокойным и радовался этому спокойствию. Он ощущал теперь прочное сцепление с жизнью, со своим прошлым.
7
Неслыханно рано наступила тогда весна. В конце марта уже открывали настежь окна. Да, это ведь в последнее мартовское воскресенье сидел он на подоконнике, когда объяснялся с реалистами. И это был последний день в доме «клубиста» — назавтра они, он и Лалаянц, простившись с заплаканной хозяйкой (она не притворялась), покинули со гостеприимные покои. Исаака увёз захудалый извозчик куда-то и другой конец города, а он нашёл себе комнату в особнячке, тут же, на Нижне-Федоровской.
Нижне-Федоровская начиналась у церкви Евдокии, где кончалась Засыпкина, и он, часто переселяясь, не покидал этих улиц, перемещался с одной на другую, хотя здесь-то чаще всего и появлялись наставники, потому что ходить им от гимназии было совсем близко — спуститься только по Попоречно-Казанской под гору. Здесь они, неотступно следя за своими питомцами, обыскивая их квартиры, не раз обшаривали и его комнаты, — правда, ничего предосудительного пока не находили, но можно было ожидать, что когда-нибудь подкопаются. Ему бы бежать отсюда подальше, куда-нибудь к Арскому полю или на студенческую Старо-Горшечную, а он надеялся на другой выход. Знал он, что к гимназистам, живущим у близких и благонадёжных родственников, наставники не заходят, и всё подыскивал таких хозяев, которые могли бы сойти за его родственников. Наконец в конце лета, вернувшись из Нолинска, от отца, он нашёл в маленьком доме на Засыпкиной добрую, покладистую женщину и переселился к ней из того особнячка, куда весной бежал от подозрительного «клубиста». Новая хозяйка приняла его действительно по-родственному, но он, заявив наставнику, что поселился у тётки, с ней-то об этом и не договорился, решил объясниться потом, когда хорошо обживётся.
Она отвела ему крохотную каморку с низким потолком, и он остался вполне доволен. Мебель, которой была обставлена дворянская комната, он давно распродал (матери, когда гостил в Нолинске, ничего, конечно, не сказал), а деньги пустил на книги. Николай собрал вокруг себя молодёжь, свободную от груза изношенных догм и ищущую новых путей жизни, а ой нужны были книги, самые смелые, гонимые правительством, и он искал их по всем потаённым углам Казани.
Он наспех прибрал своё очередное новое жилище и побежал на Старо-Горшечную. Около месяца не был на этой улице, в этом Латинском квартале казанского студенчества, где он завязывал интересные знакомства и доставал редкие книги. Студенты, наверно, уже съехались, а лекции ещё не начинались — самое время знакомиться. Надо было вернуться из Нолинска пораньше, да мать задержала, упросила пожить дома лишнюю недельку.
Он торопился, обгонял прохожих, задел какую-то даму локтем, но даже не оглянулся, не извинился, чего никогда себе не позволял. Только на кишащей Рыбнорядской он сбавил шаг и стал оглядывать людей, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых студентов. Нет, он хитрил, обманывал себя, что высматривает студентов, а в самом деле смотрел больше на девушек, потому что на Рыбнорядской жила Аня, и она могла оказаться на улице, как не раз оказывалась в начале лета, когда он ходил тут особенно часто — после того вальса, который свёл их на выпускном вечере в её гимназии. Да, она уже окончила гимназию и поступала нынче в повивальный институт при университете. Он же попадёт в этот университет только в будущем году.
Он шёл мимо торговых рядов и всё озирался, только изредка поглядывал в окна, чтобы увидеть за стеклом (её глазами) себя, подтянутого, элегантного, с красиво закинутыми назад волосами. Он любил свои белёсые мягкие волосы и летом иногда не надевал фуражки.
Ани на улице не оказалось. Он дошёл до кирпичного двухэтажного дома, остановился, посмотрел в её окно (оно было затянуто голубой шторой) и пошагал дальше. Спустился на квартал по Рыбнорядской, повернул налево, обождал, пока пронеслись одна за другой коляски, пересёк улицу и стал подниматься по Старо-Горшечной. Потом свернул направо, в Профессорский переулок, к лавке Деренкова.
Вот она, бакалейная лавка. Старенький осевший прирубок к дому. Деревянное, без перил, в две ступеньки крылечко. Низенькая дверь между двумя окошками. Почерневшие цельные ставни. Убогое заведеньице, но как всегда тянет туда, внутрь, в потайную глубину помещения!
Николай вошёл в лавку. Здесь кроме хозяина была одна старушка. Она стояла у прилавка, маленькая, сгорбившаяся. Деренков глянул через неё, потеребил свою светлую бородку, кивнул головой в сторону. Николай понял его. Продвинулся вдоль стены в проход за прилавком, прошёл в большую комнату, оттуда — в кухню, из кухни — в тёмные сени. Нащупал и открыл дверь. Ему навстречу шагнул обтрёпанный, по-азиатски чёрный студент Плетнёв.
— Здорово, вятич.
Николай подал ему руку и показал глазами на человека, который стоял у завешанной одеждой книжной полки.
— Свой, свой, — сказал Плетнёв. — Здесь чужих не бывает. Ягодкин. тебя, брат, заподозрили.
Ягодкин обернулся. У него оказалось красивое женственное лицо. И гоголевские волосы. И молоденькие усики.
— Познакомьтесь, — сказал Плетнёв. — Это Федосеев. Гимназист. Защитник царей. Не надо, говорит, убивать их.
— Любопытно, — сказал Ягодкин, держа в руках открытую книгу.
— А это студент ветеринарного института. Буйная головушка. Того и гляди рванёт в Петербург и бросит во дворец бомбу.
Ягодкин улыбнулся.
— Гурий вас пугает.
— Его не испугаешь. Советую познакомиться с ним поближе. Он скоро всех нас оттеснит. Скажет, подвиньтесь — я сяду.
— Никого оттеснять не собираюсь, — сказал Николай.
— Оттеснишь. Слышал, как ты спорил с березинцами.
— С березинцами трудно спорить. За ними Михайловский. Опираются на столичные авторитеты. И Нижний их поддерживает. Короленко, Каронин, Анненский. Большая сила.
— Ничего, не робей. За тобой Маркс. Тоже ведь фигура.
— Маркс у нас тут не действует, его не знают. Даже студенты с ним мало знакомы.
— Братцы, — сказал Плетнёв, — я был на днях в окружном суде. Судили бродяг и беглых крестьян. Среди них оказалась женщина с грудным ребёнком и пятилетней девочкой. Как она выла, как выла! Гнусная жизнь. Не прогуляться ли нам до университета? Там ребята собираются, оттуда двинутся на Проломную, в трактир. Хотят кутнуть перед лекциями.