— Да, это возмутительно, — сказал Исаак.
— Хорошо, что не нашли никакой крамолы. Могли бы раздуть дело. Так что давайте, друзья, вести себя умнее. Не ходите с открытым забралом.
На мостовой послышался звонкий цокот, и Николай обернулся.
— Полковник Гангардт, — сказал он.
Реалисты бросились к окну.
Кучер рванул вожжи, вороной конь свернул с мостовой и с разбегу остановился, уронив с удил шматок пены. С пролётки спрыгнул офицер в голубом мундире. Он махнул рукой кучеру и пошёл к воротам.
— Как красиво идёт, дьявол! — сказал Николай. — Не шаг, а совершенство.
— Не походкой ли покорил он нашу хозяйку? — сказал Исаак. — Она просто млеет, когда он подходит целовать ей руку. Тебе не кажется, что Мотя похож на этого полковника?
— А ты уже сопоставил? По-моему, сходство случайное.
— Нет, не случайное. Тут нет ничего случайного. Всё переплелось в этом доме. Хозяин служит полковнику. полковник — хозяйке. И она не остаётся безучастной. Платит любовнику. Тем же, чем муж.
— Ну, зачем так-то уж думать о нашей хозяйке. Считаешь, доносит Гангардту?
— Конечно.
— Чепуха. Не станет она унижаться. Не такова. И полковник не такой. Слишком горд, чтобы самому собирать доносы. Хозяин, не сомневаюсь, действительно служит жандармам, но не с полковником, конечно, имеет дело, а с каким-нибудь ротмистром.
Из гостиной, где, видно, уже сидели гости, донёсся беспорядочный говор, послышался звучный голос полковника.
Николай соскочил с подоконника.
— Весна, — сказал он, — такая весна, такое солнце, а мы сидим.
— Пошли на Казанку, — сказал Миша.
— Идёмте. Куда угодно — на Казанку, на Волгу. Успевайте бродить — насидеться успеете.
6
Они-то, наверно, ходят ещё свободно, а он второй год взаперти.
Невыносимо тяжёлая ночь, мёртвая, без малейшего признака жизни, без единого звука. Ни шагов надзирателя в коридоре, ни кашля и стона в камерах. Перед утром заключённые иссякают, теряют в муках последние силы и (сном это нельзя назвать) умирают. До подъёма. Он тоже обессилел и начал было забываться, и вдруг этот жуткий толчок изнутри. Может, останавливалось сердце? До чего же хрупка человеческая жизнь! Одно мгновение — и тебя нет.
И всему конец. И ты никогда ничего не узнаешь, даже того, что тебя уже нет. А ведь ты жил, надеялся, хотел познать мир, хотел что-то в нём изменить. Ничего не изменишь. Отвратительный, мертвенный свет. Он убивает все живые чувства, но ты не можешь его выключить. Ничего ты не можешь. А кто что может? Сабо не может изменить тюремный порядок. Император не может уничтожить всех революционеров. Революционеры не могут свергнуть императора. Никто ничего не может. Наверно, действует какая-то скрытая сила.
Он сидел поперёк кровати, поставив ступни на край и охватив руками колени. Как вскочил от страшного толчка, подобрался, так и сидел неподвижно.
Но скоро онемели ноги, и он опустил их на пол, склонился. Потом чуть повернулся и посмотрел на стену, на чёрную косматую голову. Прижал ладонью волосы, и на чёрную голову легла чёрная рука. Тень шевелилась, копировала его движения. Не так ли и мир повторяет чьи-то движения? Что, если действительность только тень скрытых явлении? Может, в самом деле всем движет царящая шопенгауэровская воля? Но почему это приходит в голову только сейчас? Предсмертное озарение? Потрясение? Наверно, это открывается только сумасшедшим. Исследован ли мозг Шопенгауэра? Жуткая тишина.
Он опять посмотрел на тень, а она отвернулась, вытянув лохматый подбородок. Он ощупал своё лицо и нашёл редкую бородку и отросшие усы. Неужели это он, недавний гимназист? Совсем старик. Не ошибается ли он в отсчёте времени? Может, срок давно кончился? Что, если забыли его выпустить? Не сработало какое-нибудь колёсико в императорской канцелярской машине, и он остался навечно в «Крестах».
Раздался звонок, и в конце коридорного балкона загремели удары в двери. Подъём. Сразу вернулось ощущение реальности. Грохот приближался, надзиратель двигался от двери к двери, гремел где-то посреди длинного балкона, ещё ближе и вот уже забарабанил в соседнюю дверь. Камеру Николая он должен был, как всегда, обойти, по нет, не обошёл, остановился, потоптался и принялся стучать. Стучал он гораздо громче и дольше, чем другим, — то ли злорадствовал, то ли давал знать, что это не ошибка и исключения сегодня не будет. Значит, кончилась «открытая койка», кончилось твоё особое положение, Федосеев. Жди других перемен.
Грохот стих, надзиратель прошагал обратно, и несколько минут не было никаких звуков. Потом послышался тихий стук в боковую стену, за спиной.
Это сосед вызывал на разговор. Николай сунул руку в прореху тюфяка, достал из соломенной трухи карандаш и повернулся ухом к стене. Прислушался.
— Как спалось? — выстукал сосед.
— Почти не спал, — отвечал Николай, стуча торцом карандаша по стене. — Что нового?
— Через три камеры от меня сидит ваш друг.
— Кто?
— Ягодкин.
— Костя? — крикнул Николай. — Костя Ягодкин?
— Что молчите? — простучал сосед.
Николай спохватился, что перешёл в радости на язык, который здесь не действовал.
— Когда вы узнали о Ягодкине? — выстукал он.
— Ночью, часа в три.
— Почему не постучали сразу?
— Думал, вы спите, не хотелось будить.
— Как его здоровье?
— Он напишет. Завтра на прогулке ищите папиросный мундштук. В нём будет записка.
— Сообщается ли он с казанцами?
— С какими?
— По нашему делу проходило тридцать шесть. Десять в «Крестах».
— О других ничего не знаю. На Ягодкина наткнулся случайно. Пробил немую камеру. Третью от меня. Там сидит фальшивомонетчик. Он не знал азбуки. Вчера его кто-то обучил. Теперь можем говорить с девятью камерами. Три прибавилось.
— Спасибо, друг.
— Декабристов благодарите.
— Спасибо и декабристам. Облегчили нашу судьбу. Азбука гениально проста.
— Шаги. Прекращаем.
Николай отвернулся от стены, опустил ноги на пол, сделал вид, будто давно сидит в раздумье. Шаги приближались, приближались. Потом затихли у камеры. Открылось дверное окошечко, и в нём показалось лицо надзирателя (от бровей до подбородка).
— Кто стучал?
— Не знаю, — спокойно ответил Николай.
— Карцера захотели?
— Я не стучал.
— Смотрите у меня! — Окошечко закрылось.
Николай обул коты, зашагал по камере, возбуждённый, радостный. Костя Ягодкин! Нашёлся! Жив и, наверно, здоров, если ходит на прогулку. Завтра будет записка. Можно и сегодня связаться с ним и поговорить, но перестукиваться через четыре камеры очень трудно. И опасно. Четверо передатчиков — четверо свидетелей разговора. Из них можно надеяться только на соседа. Он уже испытан, хотя ещё ни разу не удалось его увидеть. Политический. За ним сидит вор, за вором — ещё вор, дальше, как теперь выяснилось, — фальшивомонетчик, а за тем — Ягодкин. Костя Ягодкин! Теперь можно найти и Санина, и Маслова, обнаружатся и остальные. Мир возвращается. Завтра записка. Поторопись хоть однажды, столкни поскорее эти сутки, упрямое время. «А в тюрьме оно идёт, говорят, быстрее». Кто это сказал? Кажется, Тургенев. «Говорят». А ты бы сам испытал. Коротко здесь минувшее время, потому что нечем его измерить, прошло без событий, а сутки тянутся бесконечно долго, совсем останавливаются.
Нет, время всё-таки двигалось, приближался тюремный завтрак, в коридоре копошились надзиратели, разносили кипяток и хлеб. Николай взял с полки медную кружку, подошёл к двери, с минуту подождал.
Открылось окошечко, и он просунул кружку в проёмчик, её наполнили. Подали краюшку хлеба и кусок сахару. Окошко захлопнулось.
Николай сел к столику. Кипяток был тёплый, не годный для заварки чая. Зато краюшка сегодня попалась хорошая — объёмистая, свежая, лёгкая, ноздреватая на срезе. От неё пахнуло пекарней. Вспомнилась воля, вспомнились казанские друзья. Потом явилась Аня, и Николай поднялся и стал ходить, но уже не по чёрному асфальту, а по жёлтому полу флигелька. Всё виделось сегодня легко и очень отчётливо, и светло, без боли, без муки, с надеждой, что псе это вернётся.