Здесь, однако, мы дадим слово очевидцу — самой Павлине Меделке: «За организацию спектакля взялся брат профессора Владислав Эпимах-Шипилло, большой любитель театрального искусства... Распределили роли: Степан Криницкий — Душевский; Альжбета — Виктория Кликович; Павлинка — Павлина Меделка; Пранцысь Пусторевич — Владислав Эпимах-Шипилло; Агата — его дочь Клара; Адольф Быковский — Леонид Адамович; Яким Сорока — Левон Заяц. Гостей, музыкантов играли студенты Сушинский, Касперович с женой, Алексюк, Бычковский, Гагалинский и др. В качестве режиссера был приглашен актер Александрийского театра Бекин-Дроздов. Начались репетиции, на которых всегда присутствовал автор пьесы. Мне долго не удавались сцены с Якимом. Как ни мучил меня Бекин-Дроздов, но когда нужно было горячо сказать: «...И на веки вечные любить буду», или выполнить авторскую ремарку: «Яким сильнее прижимает ее к себе и хочет поцеловать, она же притворно противится, а затем обхватывает его за шею, и долго и горячо целуются!» — у меня это выходило неестественно, холодно. После очередной неудачи Бекин-Дроздов отозвал меня в сторону и спросил:
— Скажите, в своей жизни вы что-нибудь подобное переживали?
Огнем запылали мои щеки, уши...
— Нет...
— Я так и знал, — широко заулыбался он. Затем направился к Купале, и они, поглядывая на меня, шептались и улыбались.
Мне чуть ли не до слез стало обидно. Настроение упало, дальше репетицию провела без игры, под нос бормоча свои слова. И в конце концов заявила, что эта роль мне не по силам, что портить пьесу не хочу, а потому нужно искать другую Павлинку. Все зашумели:
— А кто будет играть? Сама знаешь, что из нас никто, кроме тебя, для этой роли не подходит.
Помрачнел и Янка.
— Брось глупости! Если захочешь, сыграешь.
Всю ночь и весь последующий день на душе у меня было муторно. Сама знала: нелегко найти замену, нельзя подводить товарищей. Я сожалела, что закапризничала.
Вечером пришел ко мне Янка, пожурил за капризы и засиделся допоздна. С тех пор он частенько стал приходить ко мне и снова был со мной обыкновенным хлопцем, который своими разговорами и поведением настораживал меня и напоминал первую с ним встречу. А когда вознамерился стать в роли Якима, я возмутилась:
— Ты что, приходишь репетиции проводить со мной, учить меня целоваться? Обойдусь без твоих уроков!
На следующей репетиции со злости на него и на режиссера я так провела эту злосчастную сцену, что все зааплодировали.
— Видал? На тебе! — посмотрела я на Янку с видом победительницы. Он, довольный, ухмылялся...»
Со злости на Янку молоденькая актриса, как видим, начинает естественно играть любовные сцены. Со злости на того, кто выделяет ее среди других: не ухаживает ли, не любит ли? Интересная ситуация, не правда ли? Удивительная реакция: на внимание Купалы, о котором сама же Павлина Меделка спустя годы скажет: «Когда читал «Пророка», так мне казалось, вижу какой-то ореол вокруг его головы», — так вот, на внимание такого ухажера и вдруг — злость. Он засиживается у нее допоздна, он ищет пути к ее сердцу. Она же настойчиво вспоминает «первую с ним встречу». Помните: «Шутил, спрашивал у меня, много ли в Вильно красивых девчат» (понятное дело, таких, как она), «весело ли они проводят время» («ведет такой несерьезный разговор»)...
Почему же, однако, эта молоденькая девчоночка да такая серьезная и только серьезности требует от Купалы? И почему она такая капризненькая, что творится в ее сердце и чем все это обернется для студента Черняевских курсов, для поэта Купалы?
Не будем торопиться с ответами, не будем забегать вперед...
...Билеты на «Павлинку» распроданы за несколько дней до спектакля. И вот зал полнехонек, но занавес еще не поднят. Еще при закрытом занавесе начинает звучать песня — голос Павлины Меделки, сценической Павлинки:
Ой, пойду я лугом, лугом,
Ой, пойду я лугом, лугом,
Где мой милый пашет плугом,
Где мой милый пашет плутом...
Занавес еще не поднят; еще не начался на сцене праздник большой любви; еще не пришла она н самой красивой, к самой нежной певунье: шутнице, говорунье Павлинке; еще не силятся лишить ее этого праздника жизни и молодости ее же родители — закостенелые в местечково-шляхетской домостроевщине; еще не врывается в ее жизнь Адольф Быковский — недотепа с немецким именем, пусть и не волк, но не без претензий на шляхетность (потому он и кажется отцу Павлинки «блином, да еще маслом мазанным»), Не догадывается еще Павлинка, что ее любимый Якимка за листовку арестован. Арестован по доносу отца Павлинки. Идея доноса возникла как бы в результате сговора сил старой Белоруссии; отец для Павлинки — не отец, а кажущийся на сцене таким смешным сосед — не сосед, ибо они губят дорогого Павлинке человека—Якимку. С криком отчаяния: «Ха-ха-ха! Звери слепые!!!», теряя сознание, валится она на землю, узнав об аресте Якимки. Не шибко смешной написалась у Купалы первая его комедия: смеха-то в ней предостаточно — игривого, умного, уничижительного смеха, над старым светом, над вырожденчеством белорусской шляхты. Но не «свадьба-венец» — комедии конец, как, скажем, у Бомарше. Стон души, драма любовная и политическая — вот финал «Павлинки». Символический финал: через тернии — к звездам, через страдания — к лучшему будущему идет Молодая Беларусь...
Однако занавес в петербургском рабочем клубе «Пальма» еще не поднят. И еще не видно лица той, которая в глубине сцены поет песню Павлинки. Но Купала, едва услышал: «Ой, пойду я...» — видит...
...Эту же песню она пела летось, пела рядом с ним — в купальских огнях, в их отсветах, падавших им на лица, переливавшихся на вечереющих волнах Вилии. Они стояли на одной из двух огромных барок, плыли по Вилии — из Антоколя через все, казалось, Вильно. Барки, лодки были убраны зеленью и обвешаны разноцветными фонариками. Оркестр играл и «Волны Дуная», и «Сказки Венского леса», но чаще всего звучали мелодии белорусских народных песен.
Ой, пойду я лугом, лугом...
Колыхались на волнах венки с зажженными на них свечами. Купалье! Белорусы праздновали в Вильно Купалье — праздник воды и огня. Вся Вилия от Антоколя до леса «Закрэт», сплошь усеянная разноцветными огнями, походила на какую-то волшебную, заколдованную — точно из арабской сказки — реку, по которой в золоченых челнах плыли рыцари-богатыри... В «Закрэте» широкая поляна над Вилией тоже была украшена разноцветными фонариками. Посреди поляны полыхали пламенем бочки со смолой. И тут звучали песни — белорусские, и тут были танцы — тоже белорусские, народные, были прыжки через огонь. И была с ним она. Однако не о ней писал поэт для «Нашей нивы», он писал о девчатах вообще, которые «очень нарядно выглядели... в белорусских национальных костюмах... в венках из цветов и ржаных колосьев». Эта «игра... продолжалась до самого белого дня, когда уже вместо искусственного огня заиграло в небе ясное купальское солнце...».
Купала, рассказывая в «Нашей ниве» о празднике Купалья в Вильно в ночь с 23 на 24 июня 1912 года, конечно же, умолчал о себе. О нем, а точнее, о его песне вспоминала потом Павлина Меделка:
«Подплывая к Замковой горе, хор поет «А кто там идет?..». Песня звучит так торжественно, так символично, что невозможно сдержать слез. С берега доносятся громкие рукоплескания.
— Ура-а-а! Слава белорусам! — такими возгласами с набережной провожает нас едва ли не все Вильно.
Впечатление было необыкновенное! Дух захватывало, грудь разрывалась от переполнявших ее чувств, и только в песне выливалось то, что не вмещалось в сердце...»
Ой, пойду я лугом, лугом,
Где мой милый...
Как сияло в то утро купальское солнце! Купале и сейчас кажется, что ослепляет его не рампа, а то солнце и та, вся светящаяся, Павлинка, играющая Павлинку...
«Кончается пьеса, — будет вспоминать Меделка, — я лежу, обомлелая, на земле.
«Коханенькие-родненькие, две дырки в носу и — конец!..»
На сцену взбегает Купала, обнимает меня и горячо целует. А зал рукоплещет и рукоплещет.