Белорусская социалистическая громада в течение 1918 года раскололась на Белорусскую социал-демократическую партию и на партию белорусских социалистов-эсеров. К первой пристали братья Лапкевичи. Во вторую вошел Томаш Гриб. Но возглавил ее, неожиданно объявив себя эсером, Вацлав Ласовский. Вот она, жажда лидерства! Ласовский сумел обставить Лапкевичей и настолько преуспел на новом поприще, что даже возглавил марионеточное правительство БИР. Программа? Белорусские эсеры программы не выработали, однако первый министерский портфель Ласовский забрал себе, коршуном налетев на него из Вильно.
Вот уж когда Купала мог бы убедиться, что не ошибался, угадывая нечистый дух, провинциальный макиавеллизм во внешне пристойных хозяевах «Нашей нивы». Теперь — в водовороте небывалых событий — никто из них не скрывал своего подлинного лица. С кем только не шел на компромисс — конечно же, «во имя идеи»! — Иван Лапкевич. Даже «сподвижники» и те удивлялись его неразборчивости в средствах. «С паршивой овцы хоть шерсти клок!» — цинично заявлял в то время Иван и рвал этот клок при любой возможности: «Wszystko jedno, panowie!..»
Иван Лапкевич склонности к изящному, красивому писательству не имел. Другое дело — Антон Лапкевич, тонкий стилист. Но стиль не менял сути, разве что сентенции старшего брата младший выражал более «дипломатично», как, например, в случае, когда нужно было заявить, что «Белоруссия пойдет рука об руку с тем, кто в самую важную минуту окажет ей поддержку». Эка хватил!.. Белоруссия... Это они, Лапкевичи, готовы были пойти рука об руку с любым, кто окажет им поддержку. И этой поддержки они искали в 18-м у Вильгельма II — не нашли; будут искать в 20-м у Пилсудского — не найдут; у литовского диктатора Сметаны — не найдут; у Петлюры — не найдут. В том же 1918 году Антон Лапкевич доедет до Парижа — стучаться в версальские приемные, к заправилам Антанты, думая, что французы, англичане — вот кто поистине цивилизованные народы...
И Лапкевичи, и Ласовский, и Гриб — все они, понятное дело, были убеждены, что поступают единственно правильно, видели только себя великими в служении идее, Батьковщине, ради которой история будто бы разрешает все и прощает все. История, мол, не простит Купалу, который сторонится их, должно быть, усматривая в их борьбе всего лишь драчку. Какая драчка, когда мы и в Лозанне, и в Киеве, и в Праге, и в Париже! Масштабные, европейские маршруты у поезжан. И рядом с ними, как и с Купалой, оказывались их спутницы: жены, невесты, любовницы. У Антона Лапкевича — Софья Абрамович из Вильно, которую он студенткой-медичкой встретил в Париже; у Томаша Гриба в Минске — Павлина Меделка; у Ивана Лапкевича — Юлия Менке, которая в Закопане в 1920 году проводит его, умершего от туберкулеза, в последний путь...
Действительно, разными людьми и политиками были белорусские поезжане. Тронуться в путь было легко, блуждать — мучительно. Но кто из них думал, что блуждает? Лапкевичи? Ласовский? Нет. Гриб? Тоже нет. Купала думал, a потому и написал свое гениальное и так сильно им самим в начале 20-х годов любимое стихотворение «Поезжане»:
Как по морю, в пене снега,
Без костра и без ночлега,
В замороженном тумане
Едут, едут поезжане...
А колдунья-завируха
Что-то шепчет, шепчет в ухо
О рожке, что в ночь взывает,
О пшеннчпом каравае.
Дразнит снеговым ночлегом,
Засыпает сном и снегом,
Лезет в сердце, лезет в очи,
Машет пугалом из ночи...
Молодого к молодухе,
Свата — к сватье-посидухе
Страх друг к другу прижимает,
Свищет, розвальни качает.
Прижимаются, как дети,
Как голубки на рассвете...
Нету свету, нету следу...
И все едут-едут-едут...
А над ними завируха,
Поползунья, злобедуха
Раскачнулась снежной вехой,
Задыхается от смеха... 31
Это стихотворение о тех, кто был в ужасе от неопределенности своей судьбы, от бездорожья, от возможной гибели (не физической — духовной!), кого страшила смеющаяся над ним, бушующая вокруг стихия, разумная в основе своей («раскачнулась снежной вехой»), всевластная, всепобеждающая. Так что купаловские «Поезжане» были в какой-то мере и признанием революции, говорили об определенном восхищении поэта ее преобразующим порывом. Но сильнее всего, конечно, это стихотворение бурлило желанием Купалы выбрести, выбиться из пурги к порогу, к своей хате, к ясности, к пониманию времени, революции — глубокому и полному.
Было тогда еще и такое: кто почувствовал себя в 1918—1920 годах в Белоруссии поезжанином, тот как бы заимел волшебный талисман, предвещающий возвращение под родную крышу, обретение пути. Ведь ощущение бездорожья есть уже и стыд за бездорожье, а от стыда за бездорожье шаг к выходу на дорогу. Этот один шаг к выходу на совсем новую дорогу, которая была пошире и пораздольней всех других, узнанных Купалой до революции, оставался у поэта и до возвращения в Минск. Но сам выход из хаоса более чем трех безголосых лет начался немного раньше, чем были написаны «Поезжане». На эту новую дорогу Янку Купалу звала сама революция, которая о нем не забыла, которая, едва лишь стала, как река после паводка, входить в берега, тотчас же вспомнила о песняре, чье слово предвещало ее приход.
Первое письмо русского поэта и переводчика Ивана Алексеевича Белоусова к Янке Купале не сохранилось. Сохранился ответ Купалы от 16 сентября 1918 года. Судя по нему, речь в том письме шла о первой книге Купалы на русском языке, за издание которой брался Белоусов. Поэт благодарил и сообщал, кто его уже переводил на русский язык (В. Брюсов, А. Коринфский). При этом он, конечно же, не мог не радоваться, что не забыт, что его — дореволюционного — на широкую арену России послереволюционной выводит человек, которого он, Купала, лично даже не знает. Но именно это и было знаменательным: тут важным оказывалась не конкретная личность, а память о Купале вообще. Память о нем Белоусова была действительно памятью революции. Революция возвращала поэта к литературному творчеству.
Белоусов же просто штурмовал Купалу. 6 ноября 1918 года Купала вновь писал ему ответ. И — судите сами — именно этот промежуток времени (18 сентября — 6 ноября) — эпохальные в творчестве поэта дни: 29 октября он пишет целых пять стихотворений, 30-го — два, 31-го — одно. После письма от 6 ноября Купала снова усиленно работает: 7 ноября датируется стихотворение «Пчелы»; 8-м — «Сол», «Колокола»; 9-м — «В хоромах», «Млечный путь»; 10-м — «На рассвете»; 13-м — «Забытая корчма»; 14-м — «Аисты», «Бурелом»; 19-м — «Наследство»; 20-м — «Сеятель», «Озимь», «Первый снег»... «Поезжане» были написаны спустя немногим более месяца — 27 декабря. Белоусов как бы растолкал Купалу, пробудил в нем небывалую энергию. Может, и сам Купала диву давался, как это его вдруг «прорвало» после такого затяжного молчания. А чуда не было. Была закономерность. Произошло то, что непременно должно было произойти: потерявший сознание очнулся, пришел в себя. Революция помнила поэта, и он, почувствовав, поняв, что она ради Батьковщины, вновь берется за перо.
О чем же стихи Купалы конца октября — ноября 1918 года? Поэт говорит, что «вновь уснувшую было жалейку» он взял в руки и пробует «ее голос». Он снова будет для «Батьковщины-матери... играть». Однако ни интонаций, ни мотивов прежнего, первого, сборника «Жалейка» у Купалы теперь не ищите. Даже названия стихов у него — призывы: «На сход!», «Пора!» На сход — это опять-таки в революцию, за новую жизнь, за будущее:
На сход, на всенародный, грозный, бурный сход
Иди, ограбленный, закованный народ!
Все, кто рядом и далече, —
На совет, на вече,
На великий сход.
Пусть рассудит и сурово
31
Перевод Э. Багрицкого.