Теперь громче смеются хлопцы, девчата молчат. А кто-то уже развязывает «пророку» глаза и командует: «Подушечку! Подушечку!» — «Гарбуз» 33! Сначала «Гнилой гарбуз»! — хором запротестовала вечеринка.

«Гарбуз» или «Подушечку»?.. «Гарбуз» или «Подушечку»?..

И снова он видит себя молодым, молоденьким — в Селищах. Их семья туда только что переехала, и вот они с Казей выходят за дверь, а Леля, Анця и Геля остаются в хате, в светлице. Так вот, девчата в светлице, и одна из них должна выбрать Яся как своего, а он, чтоб не остаться «гнилым гарбузом», должен догадаться, кто его себе выбрал. Ясь входит в светлицу, и вот он уже не Ясь из Селящей, он и помощник винокура в Яхимовщине, и сотрудник «Нашей нивы», и студент черняевских курсов, и поезжанин; в хате же вовсе уже не его сестренки, а Эмилия из Яхимовщины, пани Мирослава из Дольного Снова, Мария Пеледа, Павлина Меделка, девчата с курсов Черняева, Костка Буйлянка, Владка Станкевичанка. «И кто же из них меня выбрал? — думает Купала. — Кому поклониться, чтоб не ошибиться?!»

Он кланяется Павлине Меделке и чуть не глохнет от голосов: ;

—. Гарбуз гнилой! Гарбуз гнилой!..

— Не выбрала меня, — стонет он тяжело. — Не выбрала...

В глазах его темнеет, темнеет... И вдруг ослепительный свет, он даже заслонился от него рукой. А рядом с Меделкой уже стоит Томаш Гриб — выпрямившийся, гонорливый; точь-в-точь таким он видел его в президиуме в декабре 1917-го. В руках Томаша алебарда. Это как раз она й отсвечивает, слепит. А Павлинка, тоже гонорливая, не говорит — вещает, указывая на алебарду:

— Вот, видишь, солнце! Вот чем вернем Беларусь, вернем славу.

— Какое солнце? — восклицает Купала.

— Зашло солнце, взошел месяц, — слышит он далекий, давний голос Андрюши. И видит, что месяц не золотой, а черный, и с него, как с лезвия серпа, стекает кровь. Купала закрывает глаза, чтобы Не смотреть на все это, но голос Меделки настойчив, настырен:

— Гляди, ты гляди, кто побеждает, кого я полюбила, выбрала. Он сильный, смелый, мужественный... А ты?

В самом деле, кто он? Рядом с Грибом, рядом еще с каким-то головастым, лысым, усатым, размахивающим газетой и поющим:

Янки посвист соловьиный

Превратился в шип змеиный,

Да! — змеиный,

Да! — змеиный...

Но кто это заслоняет и певца, и Гриба, и Меделку? Сам в свитке. Белой-пребелой. И она не слепит — озаряет мягким, приятным светом. И голос у Сама тихий, спокойный, глубинный:

— Что-то будет, ибо еще никогда не бывало, чтобы чего-то да не было...

Но какой же это Сам! Это дядька Амброжик из Мочан.

— Не знают, чего хотят, — говорит дядька Амброжик, глядя в глаза Купале. — А ежели ты знаешь, чего хочешь, а хочешь того, что знаешь, и знаешь, что можешь, тогда ты...

«Кто же тогда ты?» — напряженно думает Купала.

— ...Мудрый человек, — улыбается дядька Амброжик.

— Мудрый?! — вслух удивляется Купала. — Я — мудрый! — хочет он крикнуть вслед Павлинке. — Я тоже собираю белорусское войско! И мой голос — только соловьиный! Да, соловьиный... Да, змеиный... для наших общих врагов... да... общих... да... общ... — Голос Купалы как-то надламывается. Да Павлинка и слушать не хочет, запевает:

— Ой, пойду я лугом, лугом,

Где мой милый пашет плугом...

Но что «плугом», Купала уже не слышит, мелодия уходит куда-то вдаль, и ему кажется, то ли «с другом», то ли «кругом» поет Павлинка. И вот — чудеса! — та же мелодия возвращается. Та же мелодия, да не тот голос:

Что ж ты, милый, грустный ходишь,

На меня взглянуть не хочешь?

На кого это он не хочет взглянуть? Кто это на него обиделся? И за что? Не за то ли, что он выбрал другую? Но здесь обида не советчица, не помощница. Ах, ему вое только снится. Как хорошо. Но и даже во сне он должен ответить. И отвечает — находчиво, той же песней:

— Я с того грущу-печалюсь,

Что с недоброй женкой маюсь.

При этом Купала думает, что вот сейчас, как и в день их свадьбы в Москве, она разозлится, сорвет со своего пальчика обручальное колечко и швырнет его в угол. Колечко покатится, покатится и бог весть куда закатится.

Они станут его искать, но так и не найдут, как в свой первый вечер в Москве. И будет топотать, топотать Владка, как в Вильно, на сцене, в группе Игната Буйницкого. Однако... Однако Владка даже не обижается, шаловливым звоночком звенит ее голос:

— Днем ведь брал, не среди ночи,

Где же были твои очи?

И смеется, заливается Владка, а вокруг нее хоровод. Лица знакомые и незнакомые. Он становится в этот хоровод, подает руки соседкам и, слегка покачиваясь, медленно плывет — словно в воздухе, вовсе не чувствуя ногами земли. А хоровод молодой, веселый, дружный:

Подушечки, подушечки, пуховые-перовые,

Молодушки, молодушки, стройные-молодые;

Кого люблю, кого люблю, того поцелую,

Пуховую подушечку тому подарю я.

Владка, милая Владка в центре круга. Она кланяется ему, Янке, держа в руках подушку. Он принимает подушку. Она у него под головой. Но почему эта подушка такая жесткая?

И тогда появляется перед Купалой шинкарь — черные сверкающие глаза, в черной ермолке, из-под которой свисают длинные, почему-то белые — седые? — пейсы. Шинкарь раз за разом в пояс кланяется перед Купалой и говорит:

— Просим к Абрааму на пиво! Просим к Абрааму на пиво!..

«Какой гостеприимный шинкарь, — думает Купала, — точно у него или Абраама пиво бесплатное... А может, и сходить к Абрааму на пиво... Или пиво с Абраамом не сваришь?.. Идти? Не идти?» И Купала все-таки не решается. Его берет сомнение: так ли уж искренне приглашение шинкаря? Ведь вон как подозрительно блестят, светятся у того глаза. Видимо, живучие, потому и светятся. Купала никогда не думал, что черное может светиться, да еще в черном сне!

— Брось! — выкрикивает Купала. А глаза шинкаря как провалились в глазницы и стали знакомымн-знакомыми... Да это ж Лука Ипполитович на него косоурится!.. Купала не знает, куда деваться от пронизывающего все его существо взгляда, и вновь просыпается в обильном поту, трет, протирает горячие, тревожные глаза...

Последнее сообщение о состоянии здоровья поэта в газете «Беларусь» появилось 23 марта 1920 года. В нем говорилось: «Янка Купала выписался из госпиталя п приехал па свою квартиру 20 марта. Но чувствует себя пока что слабо и еще не может приступить к своей литературной работе».

3. «ДА НАЧАТЬСЯ ПЕСНЕ ТОЙ СОВРЕМЕННЫМ ЛАДОМ...»

По приезде из Смоленска в Минск поэт сразу же включился в активную работу по культурному строительству, становясь политическим деятелем, писателем нового типа — советского. Поначалу он занимал должность библиотекаря в созданном при Комиссариате просвещения Народном доме. С 1921 года поэт работает уже в белорусской научно-терминологической комиссии, являясь одновременно заведующим литературно-художественной секцией литературно-научного отдела Наркомпроса. Как заведующий секцией, занимается и издательскими делами, становится членом научно-литературной коллегии Наркомпроса. Когда эту коллегию преобразовали в научно-редакционную комиссию, ее возглавил Янка Купала. В январе 1921 года состоялось совещание работников просвещения и культуры, на котором обсуждался вопрос о создании Института белорусской культуры. На совещании была избрана комиссия, в которую вошел и Купала, становясь, таким образом, одним из создателей Инбелкульта, а это значит, и Академии наук БССР, в которую Инбелкульт затем перерос.

Что стояло за работой в научно-терминологической комиссии? В результате этой работы по-белорусски заговорили Карл Маркс, Фридрих Энгельс, Ленин, обрел свои права белорусский язык в политэкономии, физике, химии, математике. С Купалой советовались, Купалу слушались. Он был авторитетом. Заседания терминологической комиссии, чуть ли не каждое, затягивались до поздней ночи. Ведь не так-то легко выверить все термины, чтобы народ воспринял их органично, чтоб они не выглядели в родном языке чужеродными. Чего-чего, а споров тут хватало: сталкивались самые разные мнения, порой взаимоисключающие — не до примирения. Один предлагал одно, другой — другое, третий — снова что-нибудь свое. Пуританизму сопутствовал обыкновенный провинциализм, самоуверенному левачеству, апломбу — отстаивание той самобытности, которая в действительности оборачивалась эстетической глухотой к слову, явным непониманием народного духа. Зонтик вдруг объявлялся «растопырником», галоши — «мокроступами». Или конус предлагалось называть «стожком». Ах, как по-селянски, по-белорусски! Дошло даже до того, что кто-то из неисправимых новаторов настаивал на замене слова «революция» словом «пярэздры» — от «распрей», «раздора».

вернуться

33

Тыква (белорус.).

Члены литературного объединения «Молодняк»,

Город в Северной Италии, славившийся в ХУ—XVII веках своим университетом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: