Антон Лапкевич в тот же год овдовел. Не успел он выйти чистым, по его мнению, из тюрьмы, как привезенная им некогда из Парижа сорбоннская студентка — сама родом из Вильно — Софья Абрамович покончила с собой, повесилась, оставив на руках потрясенного мужа двоих малолетних еще сыновей. Падкое на сенсации буржуазное радио распространяло и такие сообщения. «Неужели молодая жена осуждала позор мужа?» — подумал
Купала, но чужая трагедия за кордоном еще долгое время оставалась для него тайной, как и внезапное, экспансивное отречение Владимира Ивановича Самойло от белорусского движения...
Вообще как это так: отречься от себя самого, откреститься от того, с чем был кровно связан?! — этого Купала не понимал. Отречением от самой себя ему показался сначала разрыв Меделки с Грибом. А здесь отречение Лапкевича, Самойло... Меделку, Ласовского он понимает: отречением от своего прошлого они возвращали себе Родину. Меделку действительно можно назвать мужественной, ведь она ради Батьковщины, Родины, пошла на разрыв с мужем, которого, видно же, любит. Без мужества не мог бы перечеркнуть себя, свое самолюбие, как бы заново родиться и Ласовский. Отказываясь от министерского портфеля, он тем самым вновь обретал Родину. Их отношения в академии, однако, сухие, официальные. Иногда встречаются они в гостях у своих общих знакомых. У дядьки Вацлава сейчас вторая жена, от нее у него так же две дочери, с ними живет и старшая дочь Марии — Лаздины Пеледы — Ганка. Очень похожа на мать, но Купалы сторонится. Сторонится вообще всех: молодая, по уже замужняя, а молодой ее муж осужден в Литве на пятнадцать лет. Коммунист? Можно догадываться, что коммунист, как, видимо, догадываются и Ласовский и Ганка, почему Купала вот уже который раз, проезжая через Польшу, рвется в Вильно. Купале, конечно же, хочется повидать младшую дочку Пеледы — Стасю. На кого Стася похожа? Ганка, та — Купале кажется временами — вылитая Мария: и своей стройностью, и белизной лица, и привязанностью к черному платьицу с вышитым на груди, слева, стилизованным цветком.
Владислава Францевна знает про Лаздину. Она всегда немного насторожена, если в компании Ласовский и особенно если он вместе с дочерью от первой жены. Но этого Владка старается не задевать в душе Купалы. Делает вид, будто ничего не знает, будто ничего и не было. И он, хотя и замечает напряженную настороженность жены, благодарен ей за молчание. Молодец у него Владка!..
Дом под тополем сначала был откуплен Купалой у его прежнего владельца наполовину. Только в тридцатые годы Купала откупил и вторую часть дома, и вовсе не потому, что семья Купалы жила с соседями не в добром согласии, а Журан почему-то никак не мог избавиться от привычки лаять на родственников хозяина второй половины дома, когда те появлялись во дворе. Купала мог бы и дальше продолжать журить Журана за его невоспитанность, так как лаял он только на тех, кто приходил к соседу Левину, на гостей же, приходящих в купаловскую половину, никак не реагировал, но в этой, купаловской, половине дома стало тесно: переехала на постоянное жительство бабуня — мать Купалы, Бенигна Ивановна, надо было помочь жильем и сестрам, у которых подросли племянники и племянницы, как всегда, обитала в доме очередная сиротина, да и ночевал кто-нибудь постоянно. Так что причин стать полным хозяином всего дома у Купалы было достаточно, и он, выхлопотав отдельную квартиру своему хорошему соседу, решил таким образом .жилищную проблему и для своей семьи.
Не сказать, чтобы дом под тополем сразу стал местом обитания вдохновенных муз поэта, скорее наоборот. Летом 1926 года, как раз во время покупки первой половины дома под тополем, Купала написал около двадцати стихотворений. Это в год после своего юбилея (двадцатилетия литературной деятельности), в лето, которое можно назвать четвертым и последним Окоповским. Стихи этого четвертого Окоповского лета во многом неожиданны. Вполне понятно было одно из первых стихотворений, написанное 5 июня. Называлось оно «Оков разорванных жандарм» и выражало импульсивный протест Купалы — народного поэта против выступления некоего Белоруса в газете «Савецкая Беларусь»; именно под таким псевдонимом появилась там статья «Вражда из-за языка», направленная против употребления белорусского языка в государственной и общественной жизни и изучения его в школе. Аргументация этого псевдобелоруса была такой же, как некогда у Солоневича. Но еще большее негодование охватило Купалу, когда он узнал, что один из авторов этой статьи — Александр Пщелка, тот самый, который давал когда-то показания царскому суду при его расправе с «Нашей долей», тот самый, который пописывал при царе реакционнейшие пасквили на белорусское крестьянство. И как только газета Советской Белоруссии могла дать слово этому выползню из гадючьего клубка пуришкевичей, родзянок, солоневичей? Стихотворение Купалы было гневным в наивысшей степени: чувствуется, будто землетрясение прошло по душе поэта после этого фискальского выполза на белый свет давнего чудища
враждебного силам милого его душе белорусского возрождения, — его появления после второй уже волны, так называемой белоруссизации края, после второго укрупнения БССР?
Неожиданно настораживающе в стихах Купалы четвертого Окоповского лета другое. В прошедшем году, во время юбилея, ему столько наобещали, напожелали долгих лет и ответственные работники республики, и мудрые книжной мудростью академики, и пылающие сердечной любовью к человеку поэты и писатели, и убеленные сединами деды, и щебечущая школьная детвора, и т. д., и т. д., и вдруг поэт взял да и обратился почему-то к кукушке, начал считать в бору ее «ку-ку» — много ли накукует? «Умолкла... Мало насчитал». Откуда ты, такая неожиданная после «революционной радости» нотка? Тем более откуда, если в стихотворении «Царские дары» говоришь ты, поэт, что белорус вообще неумираем, а в стихотворении «Летом» утверждаешь: «музыка лета на свете, — бед отступили напасти... Хочется думать, как дети, верить младенчески в счастье»? Или откуда это заявление ветру: «Без твоей музыки дикой сумею сложить свои кости»? «Музыка лета» и рядом, здесь же «музыка дикая» ветра, которого «нелегкая носит, примчала», как будто ему, ветру, людей, мира, без мира его, поэта, еще мало?!
Стихотворение «Молодая выздоровела» тоже удивляло, ведь каждый из читателей помнил уже купаловский поэтических! образ Молодой, которая в красном углу «в хате своей села с медом чарочки в руке, смотрит бойко, смело». А тут Молодой готовят соседи домовину, соседки — рубаху на смерть, и погребальных! мотив, присущий Купале дореволюционному, звучит снова по-купаловски ярко, с жестким, однако, сарказмом, которого, пожалуй, не было до этого у поэта. Ведь люди у него «очень верные не в меру» выдумке, что Молодая умерла; и то, что она «все еще жива пока, для соседей просто чудо» — прежде всего над этим с издевкой иронизирует поэт. «Сосед «могильщик заграничный» — это ясно кто: Пилсудский, «с делом справился отлично; гроб, рубаха — пахнут новым, — все готово, одним словом!» Одним словом, адрес заграничного могильщика ясен, но кого ждет Молодая, кто он, Молодой, ее возлюбленный, и кто для нее здесь, не за кордоном, готов и гроб-домовину справить, и рубаху на смерть? Александр Пщелка? А не раздувает ли поэт из мухи слона? И эти явные похороны Молодой особенно неприятно впечатляли после фанфарной песни в честь Молодой на государственных посиделках, а не в ожидании черного катафалка.
«А суд истории тяжел», — со всей суровостью промолвит поэт в стихотворении четвертого Окоповского лета «И придет». Это стихотворение было одним из первых в советское время, где поэт выходил на прямой разговор с потомками. Забота у него большая и прежде всего чтоб «мы по-давнему несмело» не «жили не в лад и невпопад». Гражданского, высокого мужества требует поэт от своих современников, требует его в решении проблем, конфликтов, выдвигаемых временем на повестку дня.
Каждый поэт всегда немного Дон-Кихот: каждый из них может принять ветряные мельницы за разбойников с большой дороги. Но когда Дон-Кихоты сражаются с ветряными мельницами, они сражаются не только с ними: они, Рыцари Печального Образа, сражаются за истину, справедливость, красоту, доброту. Словно с ветряными мельницами, сражался средь Окоповского поля в лето 1926-е Янка Купала, проклиная ветер, размахивая листком бумаги со стихотворением про кукушку перед призраком своей, будто бы близкой смерти, да и в своих современниках видя чересчур уж измельчавших, «ломких» попутчиков, которым, словно детям, надо напоминать, и что «суд истории тяжел», и что ни слепыми, ни глухими, ни трусливыми, ни лакеями быть нельзя. Современники могли б на Купалу и обидеться. Современникам Купалы даже в голову не могло прийти, что беспокойство поэта о сохранении высот человеческого достоинства «отныне и присно и во веки веков», было более чем своевременно...