Я принялся натягивать на себя холщовую рубаху и узкие шаровары из домотканого материала, а поверх них шерстяные гетры. Потом приступил к обуванию. Это было нелегкое дело. Чулок и носков мы зимой не носили. Нужно было на голые ноги натягивать чувяки, предварительно набив их до отказа травой, называемой цереква. Без этой спасительной травы ноги мерзли.
— Есть такие люди, дохтура называются, — заговорил дедушка, то и дело прерывая свою речь стонами. — Когда я был молодым, в Мингрелии видел дохтура. Он мне лекарство дал, и голова сразу перестала болеть. Вот это было лекарство!
— Пьяница какой-нибудь, — решила бабушка, накладывая дрова в очаг. — В Мингрелии все пьяницы... Они всех сванов обманывают и тебя обманули.
Я быстро помылся, съел кусок холодной лепешки и побежал во двор.
— Никому не говори, что орошал, — вдогонку предупредил дедушка, — засмеют.
Было солнечно и необычно тепло. Снег уже не хрустел под ногами, а сочно чавкал. С крыш падали капли.
На пороге сидела мать. Она грелась на солнце и вертела свою прялку. Около нее копалась Вера.
— Наконец-то, Яро! — укоризненно сказала мама и притянула меня к себе.
Я прижался к матери. От нее пахло свежими лепешками, дымом и еще чем-то несказанно родным.
— Возьми санки. Твои приятели уже давно на Свипфе. Смотри, снег тает.
— Значит, скот не погибнет? Сена теперь хватит? — обрадовался я.
— Теперь даже дети думают с нами вместе, — вздохнув, проговорила подошедшая к нам тетя Кетеван. — У всех одна забота...
— Думаю, что теперь скот не погибнет.
Мама посмотрела на сверкающие в лучах солнца заснеженные вершины гор и тяжело, очень тяжело вздохнула.
— Ничего, мама, не беспокойся. Папа скоро вернется. Он ведь у нас умный, — попробовал я успокоить ее. И тут же, почему-то смутившись, побежал к околице.
Северная окраина нашего села как бы влезает на одну из довольно крутых гор, где сходятся все улицы. Это и есть Свипф. Здесь мы играли, обсуждали новости, катались на санках.
Мои сверстники собрались под вековым деревом и оживленно о чем-то беседовали.
— Что слышно о твоем отце? Говорят, на перевале погибло много людей. Твоего папы нет среди них, скажи, Яро? — обратился ко мне соседский мальчик Иламаз. Его сутулая, не по возрасту рослая фигура, длинное лицо с горбатым носом, глаза, пристальные и добрые, — все застыло в тяжком, недетском ожидании.
Тревога за отца с новой силой охватила меня.
— Дедушка говорит, что с папой ничего не случится, — едва сдерживая подступившие слезы, ответил я.
— Дедушка Гиго так сказал? — с особой значительностью в голосе переспросил кто-то из ребят.
— Он у них гвеф, ребята. Если он так сказал, то с Коцией действительно ничего не случится. Это точно! — уверенно подтвердил Иламаз.
Дедушку на селе многие называли гвефом. Это означало, что в него вселилась нечистая сила. Считалось, что гвеф все знает и может отвратить кары, посылаемые злыми духами на его семью.
— А что он говорит о других, погибли они или нет? — спросило сразу несколько голосов.
— Никакой он не гвеф, и ничего он не говорит. Он заболел сейчас, — вступился я за дедушку.
Подозрение в гвефстве, как и всякая связь с нечистой силой, считалось оскорбительным.
— Слышите? Он даже заболел, — обратившись к товарищам, сказал Иламаз. — Теперь ясно. Ему нелегко было предотвращать беды на перевале. Молодец Гиго! Он добрый человек. Он, наверное, многих спас. Когда он заболел?
Заметив, видимо, на моем лице обиду, Иламаз потрепал меня по плечу и добавил:
— Да ты не обижайся, Яро! Ведь дело идет о жизни наших отцов, а Гиго полезный гвеф. Он только хорошее делает. Это все знают.
Иламаз пользовался среди ребят весом. Он был самоуверенный и неглупый мальчик. Ростом он был выше всех нас.
Я почувствовал, что ребята поверили Иламазу. Раз он говорит, что дедушка Гиго гвеф — значит, так оно и есть. Спорить с ребятами было бесполезно, и поэтому мне ничего не оставалось, как повернуться я уйти. За собой я услышал торопливые шаги. Обернувшись, увидел расстроенное лицо Иламаза.
— Яро, дорогой, не сердись. Я не хотел обидеть твоего дедушку. Наоборот, это очень хорошо, что он гвеф. Ведь многие из нас сейчас мучаются. Вон у Гаму отец на перевале, у Арсена тоже. А мой отец даже неизвестно где. Спроси у дедушки, узнай, где мой отец... Пожалуйста!
Иламаз был готов расплакаться. На лице его застыло умоляющее выражение. Мне стало жаль его.
— Ты подожди меня здесь, я спрошу и вернусь. А санки возьми...
Войдя в мачуб, я, как обычно, несколько секунд постоял на пороге, привыкая к темноте. В мачубе было лишь одно маленькое оконце, вернее не оконце, а отверстие, напоминавшее бойницу. Поэтому зимой, когда входная дверь была закрыта, здесь всегда стоял полумрак.
Дедушка, поджав под себя ноги, сидел на кровати и курил.
— Зачем вернулся? — спросил он.
— Меня просили... — сбивчиво начал я. — Меня просили... Иламаз просил... С его отцом ничего не случилось?.. На Латпаре?
Я очень боялся обидеть дедушку. Но дедушка добродушно рассмеялся:
— Хе-хе-хе! И дети меня гвефом считают. А это, пожалуй, хорошо. Иногда можно людей успокоить. Свану многого и не требуется, ты его обнадежь — и все... Ты, Яро, тоже думаешь, что я гвеф?
— Нет, я не верю, — не очень уверенно отозвался я.
— Я, бывает, ворчу из-за этих разговоров, но по-настоящему не обижаюсь. Вижу, что добро могу иногда сделать, вот и не обижаюсь. Если дам правильный совет — говорят сила гвефства, не дам — не хотел, говорят, правду сказать... Эх-эх-эх, темнота наша!.. Какой я гвеф? А Иламазу скажи, что отец его жив, здоров, скоро придет. Пусть мальчик не страдает...
Поцеловав дедушку, я побежал на Свипф.
Когда я сообщил Иламазу слова дедушки, радости его не было предела. Он обхватил меня своими длинными руками, крепко прижал к себе, затем, вдруг отпихнув, убежал. Конечно, он торопился сообщить дома радостную новость. Мне в эту минуту захотелось, чтобы дедушка был настоящим гвефом.
Компания распалась. Я поплелся домой.
Мама по-прежнему сидела на камнях у дома. Солнце освещало ее. Вся она была какая-то легкая. Длинные русые косы лежали на ее груди. Я всегда считал, что моя мама добрая и красивая, но сегодня под молодыми лучами весеннего солнца она показалась мне необыкновенной красавицей. Славно бы о ней рассказывал мне дедушка в своих сказках.
Мама отняла руки от прялки, прижала меня к себе. Я взял конец ее косы и стал перебирать ее пальцами.
— Что же ты, мой мальчик, сегодня не катаешься на санках?
— Сегодня, мама, никто не катается. Все только и говорят о Латпаре...
— Да, сынок, все ждут своих... — тихо произнесла она и задумалась. — Так каждую весну. Ведь по обычаю наших предков все сваны к Черному понедельнику[1] должны быть дома. И тебя, сыночек, будут когда-нибудь ждать. Такая у нас жизнь тяжелая.
Мне стало невыносимо жаль мать. Ее большие серые глаза заволоклись слезами, и страстная жалоба снова зазвучала в ее словах:
— Вот так и проходят эти дни. Мужчины сидят на башнях и смотрят на дорогу, а мы, женщины, не сходим с порога. Говорят, это облегчает путь ожидаемым. Пока, слава Шалиани, спасал он наших людей, не обижал нас. Все возвращались невредимыми.
— И с нашей башни можно смотреть на дорогу, она ведь у нас самая высокая в Лахири? Мама, пусти меня на башню!
— Давно уже никто туда не забирался. Но если дедушка тебе позволят, то, пожалуй, можешь слазить. Да ты ведь не знаешь, куда надо смотреть? — И она указала мне точное направление.
Я отправился к дедушке. Подумав с минуту, он махнул рукой в знак того, что не возражает.
Разрешение влезть на башню было неожиданным для меня. Нас, детей, туда никогда не пускали — это считалось не совсем безопасным.
У входа в мачуб, в небольшом коридоре, заваленном дровами, начиналась лестница в верхний этаж дома — дорбаз, где жили только летом. Вернее, это была не лестница, а большой пласт шифера со специальными зарубками.