Исключение представлял лишь хромой Чхония, аджарец, которого мы, детдомовцы (как иногда именовали воспитанников интерната), люто ненавидели.
У Чхонии был самый шикарный фаэтон в Гагрё. По вечерам он зажигал свечи в приделанных к облучку фонарях, и все знали, что это едет Чхония. Себя он важно называл лихачом, хотя на ободах его фаэтона были не дутые, а самые обыкновенные шины. Гагринских извозчиков он презирал, за проезд брал вдвое дороже других.
— Я тебе не извозчик, — говорил он торгующемуся пассажиру. — Возьми себе обратно свою паршивую трешку. Ты у людей спроси, какой я человек! Меня в Тифлисе на Головинском видели... На дутиках... Я самого господина пристава, его благородие, возил... Мне по морде три раза давал, — с непонятной гордостью добавлял он и со вздохом заканчивал: — Такая жизнь была! В царское время...
Он прикладывал грязные пальцы к губам и восхищенно чмокал, словно целуя их.
«Зайцев» он не выносил и, обнаружив, беспощадно хлестал длинным, как у пастуха, бичом.
Мы не упускали случая чем-нибудь досадить хромому аджарцу.
Как-то на шоссе, увидев проезжавшего мимо Чхонию, мой приятель Зухба побежал за экипажем и начал кричать самым невинным голосом:
— Дяинька, а дяинька! К вам мальчишки подцепились!
Чхония обернулся и принялся яростно нахлестывать воображаемых «зайцев». Он бил настолько злобно, что поломал кнут. В восторге мы начали приплясывать и хлопать в ладоши.
Убедившись, что его обманули, Чхония тяжело слез с облучка и, подобрав камень, швырнул в нашу сторону. Но камень до нас не долетел. Чхония нагнулся и поднял второй.
— Что, мы будем смотреть на него? — возмутился я. — Разве на дороге мало камней?
На сварливого извозчика обрушился целый град камней. Впрочем, попал в него только один камень, и я был горд, что оказался куда более метким стрелком, нежели мои одноклассники. Чхония закряхтел и погнал лошадей. Но мы недолго торжествовали победу.
Через час он был у директора. Отказываться от своих проступков было не в моем характере. Да и Зухба Маленький (в классе был еще один Зухба, которого называли Большим), проявив неслыханное мужество, признался, что обманул извозчика, крикнув, что к нему на рессоры забрались мальчишки.
Директор долго читал нам нравоучения. Конец его речи был суров: мне и Зухбе Маленькому два воскресенья подряд запрещалось отлучаться из интерната.
Оба эти воскресенья мы с Зухбой Маленьким проскучали в школьном саду. Зато на третье вместе с группой одноклассников предприняли недалекое путешествие в Старую Гагру.
На окраине города у водопоя мы увидели фаэтон Чхонии. Сам он стоял около лошадей и оживленно разговаривал с каким-то стариком. Фаэтон был вплотную прижат к опутанному проволокой забору.
Я сделал предостерегающий жест. Товарищи спрятались в кустах. Сам же ползком пробрался к забору и, не замеченный извозчиком, крепко-накрепко обмотал проволокой обе задние рессоры.
У колоды, из которой крестьяне и извозчики поили коней, стояла длинная очередь. Был праздничный день, и прошло много времени, пока подошел черед Чхонии поить лошадей. Он взобрался на козлы и взялся за вожжи. Лошади дернули, но тут же остановились. Раздосадованный Чхония сердито взмахнул кнутом, и сыромятный ремень со свистом хлестнул по застоявшимся коням. Удар заставил лошадей рвануться что есть силы, и фаэтон, словно репа, вытаскиваемая из земли, закрутился на месте и вдруг двинулся вперед, волоча за собой вырванный вместе со столбами забор.
Это было ни с чем не сравнимое зрелище. Осыпающий нас проклятиями извозчик, вставшие на дыбы лошади, забор, опрокинувшийся на экипаж и подмявший его, звон стекол разбитого фонаря и мы, отплясывающие на шоссе какой-то дикий танец...
В тот же вечер Николай Николаевич вместе с Чхонией пришел в столовую. Мы сидели за чаем.
— Встать! — скомандовал дежурный.
Мы встали.
— Кто? — спросил директор и протер стеклышки своего золотого пенсне.
Чхония мрачно поглядел на кажущиеся совершенно одинаковыми лица школьников, с минуту подумал и вдруг ткнул узловатым пальцем в ни в чем не повинного ученика.
Мне стало стыдно. Не раздумывая, я вышел вперед и громко сказал:
— Это я сделал, Николай Николаевич, а не он. Честное слово! — поклялся я, боясь, что мне не поверят.
— Опять сван напроказил, — недовольно уставился на меня директор. — Ну куда это годится!..
— Зачем сван? — удивился Чхония. — Неужели этот разбойник — сван? Ну, теперь я все понимаю...
На шишковатом лице извозчика мелькнула тень испуга: дурная слава сванов давно дошла до него.
— Я вас очень прошу, батоно, — торопливо обратился он к директору, — совсем забывать, что на него жаловался.
— Нет, почему же? — запротестовал Николай Николаевич. — За такие шалости мы всегда наказываем:
— Ты будешь наказывать, а он меня резать будет, — обиженно сказал извозчик. — Большое спасибо!..
Он был настолько расстроен, что вышел, даже не попрощавшись с директором.
Николай Николаевич произнес длинную речь, из которой следовало, что если я не исправлюсь, то меня выгонят из интерната. Я молча выслушал не очень приятное сообщение о том, что снова на две недели лишаюсь отпуска в город...
— Вы все помните этот случай, — продолжал Юрий свое выступление, — дважды его разбирали на пионерском собрании и...
— Это было давно, с тех пор за Иосселиани замечаний нет! — с ноткой возмущения в голосе крикнул с места обычно выдержанный Коля Кемулария, поддержанный возгласами одобрения нескольких товарищей.
— Тише, товарищи! — вмешался председатель. — Каждому будет дано слово!
— Хорошо! Пусть это было давно! — продолжал Погостинский. — А сегодня почему Иосселиани выгнали из класса? Он нам об этом ничего не рассказал. И Пилия, которая учится в том же классе, могла бы об этом рассказать.
Если реплика Коли меня несколько ободрила, то упоминание о том, что меня только сегодня выгнали из класса, снова омрачило и свело на нет все мои надежды. Лица всех сразу как-то вопросительно обратились ко мне. У Архипа, я видел, даже глаза расширились. Ничего утешительного я не смог прочесть и на лице Всеволода Павловича, который сверкнул на меня своими, как мне показалось, очень злыми глазами, быстро надел очки и поднял голову, словно собрался уходить.
— Думаю, о сегодняшнем случае надо предложить Иосселиани рассказать собранию. Предложение мое: пока, до полного исправления, Иосселиани отказать в приеме в комсомол, — закончил выступление Юрий.
— Что у тебя было сегодня? — несколько снисходительно и сочувственным тоном обратился ко мне председатель. — Расскажешь нам?
Я встал и приготовился идти к столу президиума, усиленно перебирая в голове все возможные варианты изложения случая на уроке математики.
— Разрешите, я расскажу, товарищ председатель! — встал с места Всеволод Павлович. — Я знаю все.
— Пожалуйста, просим, Всеволод Павлович! — Председатель, казалось, обрадовался и с большим удовольствием дал слово вместо меня преподавателю.
— Думаю, что не все здесь правы, — начал преподаватель, тщательно протирая стекла своих очков, — Иосселиани хороший ученик. Да, его так и надо считать, молодые люди. Вспомните, кем он пришел. Вы меня извините, я не комсомолец, беспартийный человек, и, может быть, не так выражаюсь, но он был дикарь. А теперь? А теперь он... ну, можно сказать, культурный ученик. А трудолюбие? Позавидовать надо даже тебе, Погостинский! Мне не нравится, как ты говорил. Нет, не нравится! Вспомнил старое и не к месту. А сегодня я удалил Иосселиани из класса... ошибочно. Не надо было его удалять. Он мне рассказал причину, и я ее признаю уважительной, а собрание, думаю, об этом может и не знать. Будем уважать самолюбие ученика.
После речи Всеволода Павловича мое настроение изменилось.
— У Иосселиани много недостатков, но их легче и сподручнее устранять в комсомоле, — говорил в своем выступлении Ипполит Погава. — Я за ним слежу все время, он из тех, кто активно устраняет свои недостатки. Это самое главное. Он трудолюбив и очень активный.