«Русского мужика, вообще говоря, надо пороть. Русская земля крепка березой… А Россия — свинство. Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию!» — Федор Павлович почти плакал в эту минуту, но тем отвратительнее был смысл фразы, произнесенной им столь прочувствованно.
Таков был этот «родоначальник», вызвавший к жизни все муки, все страсти, все «бездны» младшего поколения Карамазовых. Обобщение было громадным. В Федоре Павловиче неуловимо проглядывали черты и Суворина, и Победоносцева, и Пуришкевича, и Столыпина. В такой интерпретации образ, достаточно неприглядный и у Достоевского, оказывался жестоко развенчанным театром.
Я и без того слишком задержался на актерских достижениях спектакля, но не могу обойти молчанием некоторых его эпизодических лиц, воплощенных со степенью яркости главных.
Это прежде всего жена Снегирева — Н. С. Бутова, самое трогательное и жалкое существо во всем его горемычном семействе. В счастливом неведении «мамочки», в ее беззаботном лепете несчастья Снегиревых отражались, как в кривом зеркале, но тем это было тягостнее, тем явственнее проступала жестокая изнанка их жизни. Во-вторых, это следователь — Б. М. Сушкевич, тогда совсем молодой актер, мой ровесник, великолепно проникнувшийся казенной атмосферой следствия, теми чертами «судейских», которые сближали спектакль «Братья Карамазовы» с «толстовским началом» Художественного театра. По ходу следствия героя Сушкевича больше всего беспокоила форма, процедура, невозможность придать допросу Митеньки целиком и полностью «законный» характер. «Не так, господа! Не так!» — все твердил он, внутренне страдая от «нарушений», и его безупречная выдержка еще подчеркивала холодную тупость «закона», его враждебность человеку и человечности. Наконец, это Трифон Борисович — Н. А. Знаменский, типичный «расейский» кабатчик-кулак, такой старатель насчет рубля, что верилось: он разнесет по половице весь дом, отыскивая Митины «заветные» полторы тысячи, будто бы спрятанные там.
Так, в итоге огромной работы, проделанной театром, перед зрителем представала не картина всеобщей нравственной путаницы, жестокого блуждания героев по городам и весям российских споров о существовании бога, о смысле бытия, не коварная «полифония» с нарочитыми завихрениями мысли, со сгущением доводов pro и contra, с «опрокидыванием» поочередно каждого из мнений, обсуждаемых по, ходу действия, но социальная картина жизни, не до конца осознанная самим писателем. Люди остались сложными, но мистификация кончилась, туман рассеялся, маски упали. Зритель получил возможность отделить «овец от козлищ», понять, кого театр ненавидит, кого обвиняет, кому сочувствует и на что возлагает свои надежды.
Словом, это была картина эпохи, нравов того времени, широко охваченная театром.
Да, это был спектакль без героя, потому что того единственного героя, которого предложил своим читателям Достоевский, театр отверг вместе с его «хвостами»: монастырским «успокоением», старцем Зосимой, фальшивой идеей «очищающего» страдания. Это был спектакль без героя, но с горячим протестом против «карамазовщины» всех родов и мастей, спектакль, в котором явно ощущалась тоска по общественному идеалу.
В те годы в атмосфере пессимизма, в угаре мистики, в чаду сменовеховщины спектакль Художественного театра «Братья Карамазовы» во многом «доходил» даже как излишне бунтарский. Не случайно реакционная пресса много раз выступала против него. Была своя сложная судьба у этого спектакля. Его старались всеми способами унизить, зачеркнуть. Пробовали «защищать» Достоевского от театра на том основании, что театр «упростил» писателя, выбросил с водой ребенка, с реакционной философией — душу романа, что Достоевский без истерики и надрыва — не Достоевский, а показанное на сцене — лишь намек и подделка под знаменитый роман. Этим любителям сильных ощущений не хватало как раз всей той психологической мути, которая составляет суть достоевщины и которой законно не воспользовался театр.
Вот для примера характерный отзыв: «Театр совершил огромную работу, затратил много энергии и сил, чтобы доказать, что инсценировать Достоевского нельзя. Можно передать тот или иной эпизод, ту или иную картину. Но как перенести на сцену карамазовщину в ее целом? Во всей ее инфернальности? Во всей бездонной глубине мистических откровений? Во всех извивах психологического кошмара?»[13]
Этому отзыву вторит рецензент газеты «Одесские новости»[14] некий А. Бурд-Восходов, восклицающий патетически: «А где же надрыв, богоискание, бунт, пророческий экстаз, так органически связанные с “Книгой великого гнева”?»
С другой стороны, атаковали спектакль за то, что в нем ставятся «проклятые вопросы» остро, страстно. Это была критика под лозунгом: «чтобы нас не беспокоили». А спектакль беспокоил, возбуждал жгучие мысли, вызывал чувство протеста против «карамазовщины» и отнюдь не только в плане историческом, не только с «уходом» в глубь 80‑х годов. Вот это-то современное начало спектакля и влекло за собой отпор «заинтересованных лиц».
Таков был, например, резкий, издевательский отзыв Н. Ежова[15], в котором даже сцены Мочалки — Москвина были названы «визгливым трагизмом»; Леонидов для того же рецензента всего только «моветон», а Художественный театр в связи с этим спектаклем обозначен как театр «добросовестных кустарей сценического искусства».
Если даже откинуть мотивы политические, для трезвых, насквозь буржуазных нововременцев жгучая боль Достоевского была всего лишь истерикой. Сквозь их толстую кожу не пробивалось ничего из того, что так остро тревожило театр и изливалось гневной исповедью в «Братьях Карамазовых». Может быть, я необъективен; «Карамазовы» — это моя юность, но, право же, такие отзывы свидетельствуют скорее в пользу спектакля, чем против него.
С совершенно иных позиций критиковал театр Горький: с позиций передовой идейности, боевой революционной мысли. Не случайно В. И. Ленин поддержал горьковские статьи. Но не случайным мне кажется и то немаловажное обстоятельство, что статьи эти появились тогда, когда театр взялся за постановку «Бесов» — произведения прямого реакционного смысла, неистребимой ненависти к революции.
В связи с выступлением Горького во всех газетах поднялся невообразимый шум. Беспрерывно мелькали крикливые заголовки, репортеры осаждали Художественный театр. Горького обвиняли в том, что он выступил в роли «литературного городового», что он якобы притесняет свободу слова, свободу личности. Изо всех сил «защищали» Достоевского и Художественный театр от Горького, не понимая или не желая признать, что Горький ведет борьбу не против театра, а как раз за него, за те его принципы, которые создали ему славу. Не понял этого тогда и сам Художественный театр.
Я помню, какое тяжелое настроение царило в труппе в связи с выходом статей о «карамазовщине». Ведь статья Горького, опубликованная за две недели до премьеры «Николая Ставрогина», предопределяла судьбу спектакля. В ту пору театр, зараженный настроениями аполитичности, не понимал, что выступление Горького питалось соображениями высшей принципиальности, перед которыми личная дружба бессильна и которые сами по себе и есть дружба требовательная, отвергающая компромисс. Кстати сказать, Горький несколько раз предупреждал руководство театра, что он выступит в печати против «Бесов», если театр сам не откажется от своей затеи.
Нужно было ответить Горькому, объяснить свои намерения, оправдаться перед общественным мнением. С этим что-то долго тянули. Составляли ответ, читали его на общем собрании, переделывали, снова читали, наконец, в газетах появилось нечто вроде открытого письма театра Горькому, короткого и неубедительного, с ссылками на «высшие запросы духа», которые одни якобы интересовали театр в романе Достоевского «Бесы», а вовсе не его идейная канва. Эта попытка отделить политическое от художественного звучала наивно даже в те времена.
Правда, театр действительно пробовал стать при инсценировке романа на тот самый путь, который однажды принес ему успех в «Братьях Карамазовых». Была целиком опущена вся липутинщина и деятельность «кружковцев», из текста инсценировки старательно вытравлялись прямые наскоки писателя на революцию. В результате целые большие сцены, обезглавленные в идейно-философском отношении, превратились, насколько я помню, в грубоватую, с уголовной основой мелодраму.