— Не могу я жить без канализации!
Только две такие вспышки я и знал за Владимиром Ивановичем на протяжении семнадцати лет работы в театре. А примеров выдержки знал множество.
Вот, скажем, такой случай.
Один из ведущих актеров театра, страдавший тяжелыми приступами запоя, пришел на спектакль навеселе. Случись здесь Константин Сергеевич — от актера не осталось бы камня на камне. Но Константина Сергеевича в театре не было, а нарушитель порядка, несмотря на то, что его уже не раз пытались отправить домой и был вызван дублер, с упорством пьяного продолжал гримироваться у себя в уборной. Послали за Владимиром Ивановичем. Он пришел и стал в дверях, облокотившись о косяк. Стоит и молчит, не сводя глаз с виновника преступления, пока тот под воздействием этого укоряющего взгляда не начал гримироваться все медленнее, все нерешительнее, а потом расплакался, как ребенок, и с полной покорностью дал себя увезти из театра. А Владимир Иванович так и не произнес ни слова. Но еще долго после того провинившийся актер опускал глаза при встречах с Владимиром Ивановичем и, кажется, больше уже никогда не являлся в театр «не в форме».
Помню также какую-то репетицию, когда у В. И. Качалова упорно не ладилась важная сцена роли. Повторили раз, повторили два, попробовали по-иному, переменили задачи, вернулись к прежнему варианту — все то же. Наконец Владимир Иванович, деликатно покашливая, мягко предлагает: «Может быть, на сегодня достаточно?» И Василий Иванович тут же подхватывает: «Ну, уж если вы это предлагаете, Владимир Иванович, значит, ничего у меня сегодня не выйдет. Давайте, в самом деле, отложим репетицию».
И еще.
Ранняя осень, сразу же после сбора труппы. Сезон не открыт, днем и вечером идут репетиции. И вот из зрительного зала по всему театру несется рассерженный голос Константина Сергеевича. Я в эту пору как раз проходил по фойе. Вдруг вижу: стоит Владимир Иванович, приоткрыв одну из дверей партера, и слушает, сокрушенно покачивая головой. «Очень плохо, — сказал он мне, как бы приглашая меня в свидетели. — Такие нервы в начале сезона — это плохо для всего театра». Еще раз вздохнул, осторожно затворил дверь и пошел своей обычной неторопливой походкой. Вот и все. Но случись им поменяться ролями (хотя это, разумеется, было невозможно), я представляю себе, что Константин Сергеевич с обычной его непосредственностью немедленно вмешался бы в происходящее, чего никогда не позволял себе Владимир Иванович, свято храня авторитет Станиславского в театре.
Но я вспоминаю и другой случай, не менее характерный для стиля поведения и руководства театром, избранного Владимиром Ивановичем. Об этом у нас никогда не писали, очевидно, из соображений ложно понятой этики. А случай настолько поучительный, что мне жаль умолчать о нем.
В театре репетировали «Село Степанчиково» Достоевского: Репетиции шли точно по плану, и работа приближалась к концу. Константин Сергеевич готовил роль полковника Ростанева, того самого «дядюшки», которого он прекрасно играл еще в «Обществе искусства и литературы». Ростанев принадлежал к числу немногих ролей, где Станиславский, по собственному его выражению, «имел успех у самого себя», — это отмечено в книге «Моя жизнь в искусстве». Сознание этого юношеского успеха заставляло Станиславского сильно нервничать, затрудняло процесс вживания в образ. Он репетировал прекрасно, но ему все казалось, что этого недостаточно, что он так никуда и не ушел от своей старой любительской заявки на образ, ничего нового в нем не открыл. И вот в канун генеральной репетиции Константин Сергеевич категорически объявил участникам спектакля и Владимиру Ивановичу, ставившему спектакль вместе с ним, что премьера откладывается, так как он, Станиславский, к ней не готов и роль у него не выходит.
Владимир Иванович видел, что Ростанев совершенно готов, что получилась интереснейшая работа и что дальнейшая задержка может только засушить, испортить уже родившийся спектакль. Он настаивал с обычной его мягкостью, чтобы премьера шла в срок, а Константин Сергеевич упорствовал. Так продолжалось довольно долго. «Ну что ж, — сказал наконец Владимир Иванович тихо, но абсолютно твердо. — Если вы уверены, что роль у вас не получилась, Ростанева сыграет другой актер. План есть план, и его никому не позволено нарушать. Премьера должна состояться».
Тут вступило в силу директорское «вето» Владимира Ивановича, и спектакль действительно вышел в срок с Ростаневым — Н. О. Массалитиновым. Станиславский так и не сыграл этой роли, и замечательный Фома Опискин Москвина не был поддержан в этом спектакле Ростаневым Станиславского, обещавшим быть не менее значительным. Зато всему театру дан был урок творческой дисциплины, убедительнее которого и представить себе невозможно.
Не на таких ли фактах строятся легенды о «сложных» отношениях Станиславского и Немировича-Данченко, об их якобы недружелюбии, переходящем порой в отчужденность? Не спешит ли кто-то задним числом обидеться за Станиславского, всегда стоявшего выше мелких личных обид? Думающие так забывают, на каких строгих принципах держался Московский Художественный театр и как свято хранились эти принципы во всех областях его творческой жизни.
Не могу не привести здесь одно письмо, опубликованное в книге «Театральное наследие» Вл. И. Немировича-Данченко и относящееся к гораздо более раннему периоду деятельности Художественного театра. Это пишет Владимир Иванович Константину Сергеевичу, пишет по поводу, в чем-то схожему с рассказанным мной случаем. Письмо написано примерно в 1900 году. И вот что в нем говорится:
«Ваше письмо еще раз доказало мне, что в Вашем лице мы имеем честнейшего, прямодушного и убежденного работника сцены. Я не могу Вам передать, как хорошо оно на меня подействовало. Признаюсь Вам по чистой совести — в первый раз за все время я был угнетен. Отмененный спектакль — позор для театра, не могу отделаться от этого убеждения. Но самое главное, что меня привело в уныние, это, во-первых, то, что и Вы тотчас же почуяли, т. е. что начнутся подражания, и, во-вторых, что Вы, по самому положению, безнаказанны. Я провел очень тяжелый вечер. Я не хотел обедать и в первый раз с 11 часов утра взял в рот кусок хлеба в 12 часов ночи. Я начал бояться самого страшного — неясных, не великолепных отношений между мною и Вами. Это самое страшное, потому что только на нашей с Вами общности и близости можно построить успех нашего дела. Я без Вас ничего не могу. Вы без меня можете, но меньше, чем со мной. Это все я много раз говорил Вам и остаюсь при этом убеждении.
И вот Ваше письмо снова освежило меня. Я опять Ваш с теми же прекрасными, полными доверия чувствами.
Я Вас штрафую на 50 рублей, которые из Вашего жалованья отправляю в Российское Театральное Общество на благотворительные цели. Кроме того, я впишу и в книгу замечаний…
Я сказал об этом актерам, и на боязнь некоторых, что Вы на меня очень рассердитесь, я ответил: “Ручаюсь головой за К. С., что он поймет меня и одобрит, что если я когда-нибудь окажу невнимательность режиссера и он потребует от меня взыскания, то я подчинюсь. Что делается это для будущего и для других”.
Итак, еще раз спасибо Вам за проявление чудесного отношения к делу»[29].
Вот истина, не подлежащая сомнению. Этот небольшой документ проливает больше света на отношения великих реформаторов русской сцены, чем все и всяческие театральные легенды. Принципиальность и искренность, взаимное уважение и доверие, наконец, те самые «растоптанные самолюбия», о которых мне говорил Станиславский, — вот на какой живительной почве вырастали эти отношения. Они сами по себе могут служить великолепным примером для нынешней молодежи, если она захочет взглянуть в существо вопроса, отвлекаясь от слухов и закулисных шептаний. Дружба Станиславского и Немировича-Данченко, неотделимая от взаимной требовательности, от беспристрастия и прямоты, лично для меня остается одним из самых святых образцов этического совершенства.