Юлий Исаевич Айхенвальд
Веневитинов
Это – один из тех поэтов, которые затеплили свои свечечки от пушкинского огня, но и побледнели в его ослепительном сиянии. Кроме тою, самая жизнь Веневитинова промелькнула так быстро, так трагически быстро, что он не успел допеть своих песен, и те богатые возможности ума и таланта, которые таились в его избранной душе, не могли развернуться в яркое поэтическое дело. Перед нами – отрывок, несколько стихотворений, несколько статей, и по этим намекам должны мы теперь восстановлять прекрасный облик юного певца.
У него был перстень, найденный в «могиле пыльной», и мистически настроенный Веневитинов всегда носил его с собою как талисман, и этот же перстень надели ему друзья в минуты его предсмертной агонии – так обвенчали его со смертью. Но еще более перстня охранял юношу другой, духовный талисман: его поклонение красоте. Им оберег он себя от всякого дуновения пошлости («хорошо умереть молодым»…) и светлый ушел из мира, своей безвременной кончиной повергнув многих в искреннюю печаль, в какое-то горестное недоумение. «Душа разрывается, – писал князь Одоевский, – я плачу как ребенок». Пушкин пенял его друзьям: «Как вы допустили его умереть?» Старик Дмитриев «дрожащею рукою» написал ему эпитафию, где скорбно удивляется своей старости, погребающей молодость. Свой поэтический вздох на его могиле оставил Кольцов. Ибо с Веневитиновым умер глубокий внутренний мир, «душа, богатая собой», одетая в себя, – кристальное благородство помыслов и стремлений.
Он предчувствовал свою раннюю кончину. Внутренне обреченный смерти, молодой жених ее, с нею повенчанный перстнем-талисманом, он и вложил в уста своему поэту грустно-пророческие слова:
Поэт утешает в этом не себя, а соболезнующего друга; сам он соглашается с тем, что у судьбы для разных людей есть разные дары и если одному суждено «процвесть с развитой силой и смертью жизни след стереть», то другой умрет рано, но «будет жить за сумрачной могилой».
Веневитинов, этот Ленский нашей поэзии, «с лирой страствовал на свете»; но талисман красоты он не только любил – он его и понимал. Художник, он был и философ. Наше старинное любомудрие насчитывает его в числе своих приверженцев. Он хотел бы поднять покров «с чела таинственной природы» и погрузиться в «океан красоты». Молодая мысль его, воспитанная на Шеллинге, тяготела все выше и выше, и вот, благоговейный друг и слушатель Пушкина, он замечает ему, «доступному гению», что тот недоплатил еще своего долга Каменам, что Пушкин не склонился еще перед Гёте: после Байрона и Шенье ждет нашего русского Протея еще и великий германец.
Как известно, существует гипотеза, что именно на это стихотворение Пушкин отозвался своей «Сценой из Фауста» и что Гёте действительно назвал Пушкина – посвятил ему четверостишие. Но верно это или нет, во всяком случае знаменательно, что Веневитинов звал к Гёте, поэту мудрости, поэту глубины, что юноша указывал на мирового старика.
В пантеоне человечества есть у этого юноши и другие любимые герои, среди людей есть у него боги, и характерно, что он отожествляет их со своими личными, реальными друзьями. Он Шекспира называет верным другом и на каждого писателя смотрит как на своего собеседника. Если вообще писатель и читатель соотносительны, то в применении к Веневитинову это особенно верно, так как он всякую живую книгу считает написанной именно для себя. При этом книги не подавляют его духа; восприняв у Шекспира так много опыта, он не утратил непосредственной живости.
Не успев потерять восторгов, с ними прошел он свою недолгую дорогу. Чистое кипение, святая тревога духа слышится на его страницах, и его «задумчивые вежды» скрывали огненный и страстный взор. Искреннее любопытство к жизни, гимн ее цветам – и в то же время работа философского сознания: это соединение «разума с пламенной душой» наиболее существенно для молодого поэта, «в нем ум и сердце согласились», и такое согласие он и теоретически признавал условием творчества. Он уже все знает, но еще живо чувствует. Он все понял, но ни к чему не охладел. По его собственному выражению, он «с хладной жизнью сочетал души горячей сновиденья», и в этом именно – его привлекательность, его чары. Как философ, как мыслитель, он не может не заплатить дани пессимизму; но не отступит ли холод жизни перед горячей душою?
О жаре, об огне, о пламени, об Италии, «жаркой отчизне красоты», часто говорит в своих стихах горячая душа Веневитинова. Она посвящает себя лучшему, чем жизнь, – прекрасному, и оттого она горит. Жизнь может обмануть, «коварная Сирена», и поэт не поклонится ей:
У него есть об этой жизни замечательные идеи и слова. Сначала у нее, ветреной, крылышки легче, нежели у ласточки, и потому она доверчиво берет к себе на крылья резвую радость и летит, летит, любуясь прекрасной ношей. Но, философ, Веневитинов знает, что радость имеет свою тяжесть. И жизнь стряхивает со своих утомленных крыльев резвую радость и заменяет ее печалью, которая кажется ей не столь тяжелою. Но и под ношею этой новой подруги крылья легкие все более, более клонятся.
Жизнь, в конце концов, летит, медленно летит – одна, усталая, безразличная, без радости, без горести: но жизнь ли она тогда? И опять, значит, не хорошо ли, что умер Веневитинов, что не дожил он до смерти, до нравственной смерти?