Он ввел меня в освещенную комнату с окнами, закрытыми большими листами бумаги, некогда белой, а теперь чрезвычайно грязной и покрытой пятнами жира. Она буквально кишела раздавленными мухами; на подоконниках тоже было черно от мушиных трупов, да и на дверях, закрывая их, я заметил засохшие, окровавленные останки насекомых, будто Зазуля осаждали тут все перепончатокрылые существа в мире; прежде, чем это успело меня поразить, я обратил внимание на другие особенности помещения. Посредине находился стол, вернее два стояка с лежащими на них простыми, еле обструганными досками; он был завален целыми грудами книг, бумаг, пожелтевших костей. Однако самой большой достопримечательностью комнаты были ее стены. На больших, наспех сколоченных стеллажах стояли рядами бутыли и банки из толстого стекла, а напротив окна, там, где эти стеллажи расступались, в просвете между ними, высился огромный стеклянный резервуар, похожий на аквариум величиной со шкаф или, скорее, на прозрачный саркофаг. Верхняя его часть была прикрыта небрежно наброшенной грязной тряпкой, изодранные края которой доставали примерно до половины стеклянных стенок, но хватало того, что виднелось в нижней, неприкрытой части, чтобы я замер. Во всех банках и бутылях синела слегка мутноватая жидкость - словно я находился в каком-нибудь анатомическом музее, где хранятся полученные после вскрытия некогда живые органы, законсервированные в спирте. Таким же, только огромных размеров сосудом был этот стеклянный резервуар, прикрытый сверху тряпкой. В его мрачной глубине, освещаемой синеватыми проблесками, необычайно медленно, как бесконечно терпеливый маятник, раскачивались, не касаясь дна, вися в нескольких сантиметрах от него, две тени, в которых с невыразимым ужасом и отвращением я узнал человеческие ноги в набухших от денатурата мокрых брюках...
Я окаменел, а Зазуль не шевелился, я не ощущал вообще его присутствия; когда я повел глазами на него, то увидел, что он очень рад. Мое отвращение, мой ужас забавляли его. Руки его были прижаты к груди, как для молитвы, он удовлетворенно покашливал.
- Что это значит, Зазуль! - проговорил я сдавленным голосом. - Что это?!
Он повернулся ко мне спиной, его горб, ужасный и острый, - глядя на него, я инстинктивно опасался, что лопнет обтянувший его пиджак, - слегка колыхался в такт его шагам. Усевшись в кресле со странной, раздвинутой в стороны спинкой (ужасна была эта мебель горбуна), он вдруг сказал, будто равнодушным, даже скучающим тоном:
- Это целая история, Тихий. Вы хотели переждать грозу? Сядьте где-нибудь и не мешайте мне. Не вижу причин, по которым я был бы обязан вам что-либо рассказывать.
- Но я их вижу, - отвечал я.
До некоторой степени я уже овладел собой. Под аккомпанемент шума и плеска дождя я подошел к нему и сказал:
- Если вы не объясните мне всего этого, Зазуль, я буду вынужден предпринять шаги... которые принесут вам немало хлопот.
Я думал, что Зазуль взорвется, но он даже не дрогнул. С минуту он смотрел на меня, насмешливо поджав губы.
- Скажите-ка сами, Тихий, как это выглядит? Гроза, ливень, вы врываетесь ко мне, лезете непрошенный, угрожаете, что изобьете меня, а потом, когда я по врожденной мягкости уступаю, когда я стараюсь вам угодить, то имею честь слышать новые угрозы: после избиения вы грозите мне тюрьмой. Я ученый, милостивый государь, а не бандит. Я не боюсь тюрьмы, вас, вообще ничего не боюсь, Тихий.
- Ведь это человек, - сказал я, почти не слушая его болтовни, явно издевательской: ясно, что он умышленно привел меня сюда, чтоб я смог сделать это отвратительное открытие. Я смотрел поверх его головы на эту страшную двойную тень, которая продолжала тихо раскачиваться в глубине синей жидкости.
- Как нельзя больше, - охотно согласился Зазуль, - как нельзя больше.
- О, вы не увиливайте! - вскричал я.
Он наблюдал за мной, вдруг что-то с ним начало твориться: он затрясся, застонал - и волосы у меня стали дыбом. Он хохотал.
- Тихий, - произнес он, немного успокоившись, хотя искорки адского злорадства все еще прыгали в его глазах, - хотите?.. побьемся об заклад. Я расскажу вам, как дошло до этого, там, - он показал пальцем, - и вы тогда волоса на моей голове не захотите тронуть. Добровольно, не по принуждению, разумеется. Ну как, по рукам?
- Вы его убили? - спросил я.
- В известном смысле - да. Во всяком случае, я засадил его туда. Вы думаете, что можно жить в девяностошестипроцентном растворе денатурата? Что, есть еще надежда?
Это его спокойное, будто заранее запланированное бахвальство, самоуверенное издевательство перед останками жертвы заставило меня сдержаться.
- Бьюсь об заклад, - холодно сказал я. - Говорите!
- Вы уж меня не подгоняйте, - сказал он таким тоном, словно был князем, любезно согласившимся уделить мне аудиенцию. - Я расскажу потому, что это меня забавляет, Тихий, потому, что это веселая историйка, и, повторяя ее, я получу удовольствие, а не потому, что вы мне грозили. Я не боюсь угроз, Тихий. Но оставим это. Тихий, вы слыхали о Малленегсе?
- Да, - ответил я, уже основательно успокоившись. В конце концов во мне есть что-то от исследователя, и я знаю, когда нужно сохранять хладнокровие. - Он опубликовал несколько работ о денатурировании белковых частиц...
- Превосходно, - заявил он поистине профессорским тоном и поглядел на меня с интересом, будто, наконец, открыл во мне черту, которая заслуживает хоть тени уважения. - Но, кроме этого, он разработал метод синтеза больших молекул белка, искусственных белковых растворов, которые жили, заметьте. Это были такие клеевые желе... он обожал их. Ежедневно он кормил их, так сказать... Да, сыпал им сахар, углеводороды, а они, эти желе, эти бесформенные праамебы, поглощали все, так что любо смотреть, и росли себе, сначала в маленьких стеклянных чашках Петри... Он перемещал их в сосуды побольше... нянчился с ними, всю лабораторию загромоздил ими... Они у него подыхали, начинали разлагаться, думаю от неправильной диеты, тогда он неистовствовал... Носился, размахивая бородой, которой вечно попадал в свой любимый клей... Но большего он не достиг... Ну, он был слишком глуп, надо было иметь побольше... здесь, - он коснулся пальцем лысины, которая блестела под низко опущенной на проводе лампой, как выточенная из слоновой кости. А потом за дело взялся я. Не буду много рассказывать, это интересно лишь специалистам; а те, кто по-настоящему могли бы понять величие сделанного мною, еще не родились... Короче говоря, я создал белковую макромолекулу, которую можно так же установить на определенный тип развития, как устанавливают на определенный час стрелки будильника... нет, это неподходящий пример. Об однояйцевых близнецах вы, разумеется, знаете?
- Да, - отвечал я, - но какое это имеет отношение...
- Сейчас вы поймете. Оплодотворенное яйцо делится на две идентичные половинки, из которых появляются два совершенно тождественных индивидуума, двое новорожденных, два зеркальных близнеца. Так вот вообразите теперь себе, что существует способ, с помощью которого можно, имея взрослого живого человека, на основе тщательного исследования его организма создать вторую половинку яйца, из которого он некогда родился. Тем самым можно, некоторым образом, с многолетним опозданием доделать этому человеку близнеца... Вы внимательно слушаете?..
- Как же это... - сказал я. - Ведь даже если б это было возможно, вы получите только половинку яйца - зародыш, который немедленно погибнет...
- Может, у других, но не у меня, - отвечал он с равнодушной гордостью. - Эту созданную синтетическим путем половинку яйца, установленную на определенный тип развития, я помещаю в искусственный питательный раствор, и там, в инкубаторе, словно в механической матке, вызываю ее превращение в плод - в темпе, стократно более быстром, чем нормальная скорость развития плода. Спустя три недели зародыш превращается в ребенка; под воздействием дальнейших процедур этот ребенок спустя год насчитывает десять биологических лет; еще через четыре года это уже сорокалетний человек - ну, вот именно это я и сделал, Тихий...