В детские игры, в ребяческие проказы Мейерхольд всюду вносил начало театрального. Вместе с братом Федором он любил после виденного в настоящем театре спектакля, устроить такой же театр дома. В дверях смежных комнат вешалась шаль, и перед домашней прислугой мальчики разыгрывали ex improviso ими самими сочиненные пьесы.
Кроме посещений театра — в детстве, естественно не частых — кроме игры в театр, Мейерхольд любил строить здания, расставлять оловянных солдатиков или снова возвращался к подмосткам, на этот раз картонным. Среди бывших у него картонных театров, он особенно любил «Руслана и Людмилу». Когда же утомляли игры, мальчик перелистывал получаемые в доме журналы: «Leber Land und Meer», «Fliegende Blдtter», «Kladeradatsch». Не эти ли журналы пробудили в нем с раннего детства: «Fliegende Blдtter» чувство комического, «Kladeradatsch» тягу к политическому шаржу и памфлету? Среди героев детских книг Карл отдавал предпочтение Робинзону, Гулливеру и Мюнхгаузену[4].
С детства миметический дар Мейерхольда тренировался им на зеркалах. Их было много в просторных комнатах отчего дома. Часто пробегая мимо гладкого и блестящего стекла, мальчик останавливался перед своим двойником. Часто оставаясь с ним лицом к лицу наедине, подражал он виденному на сцене, и в игру со своим изображением, незаметно для себя, вырабатывал и актерские жесты и актерские повадки. Зеркало войдет впоследствии в систему игры мейерхольдовской школы, как необходимая часть актерского тренинга. Зеркало, как своеобразный элемент сценического убранства, использует потом Мейерхольд и в своих постановках: ставя «Маскарад» он врежет зеркала в портал, чтобы отразить в них зрительный зал и пестрый круговорот масок; ставя «Лес» он сгруппирует перед трюмо фигуры Буланова, Гурмыжской, Улиты, портного.
На так называемой «Базарной площади», в двух шагах от домов Э. Ф. Мейерхольда, из года в год во время ярмарки разбивались палатки балаганов, карусели, зверинец, цирк. Здесь — Мейерхольд завсегдатай. Ему навсегда запомнились: большие в рост человека марионетки, разыгрывавшие трогательную историю любви и смерти; зазывальщики, которые выходили на балконы в традиционных балаганных костюмах с барабанами, бубнами, тарелками, выкрикивали дурацкие остроты, а внизу толпа зевак — солдаты, крестьяне, кухарки, мелкие лавочники, мастеровые, гимназисты, уличные ребятишки.
У отца было четыре дома, — вспоминает Мейерхольд, — выходили они на Лекарскую и Московскую улицы и на Базарную площадь: 1) деревянный, двухэтажный, нижний этаж которого был подвальный (наверху жила семья, внизу — рабочие завода); 2) другой — тоже двухэтажный — дом для служащих; 3) каменный флигелек с четырьмя комнатками, куда года за три до смерти своей, будто в ссылку, подальше от себя поместил отец сыновей своих, в главном доме оставив лишь жену и дочерей; 4) четвертый, купленный отцом у какого-то разорившегося помещика, двухэтажный, каменный, занимавший чуть не четверть квартала, с внешней стороны — посмотришь, будто тюрьма: каменные корпуса, обращенные фасадами на четыре стороны, слитые в единое целое, тянулись по линиям правильного квадрата, стискивая заводский двор. Идя по беспрерывной цепи коридоров этих каменных громад, придешь туда же, откуда вышел. Большие окна трех сторон открывают две улицы и одну площадь, а лишь окна четвертой стороны, замурованные обязательным брандмауэром, заставят вас смотреть во двор. Во дворе — громадные цистерны периодически наполнялись спиртом, порожние бочки от спирта, ящики и корзины. В больших деревянных колодах, большими мельничными жерновами примитивно мнется вишня, черная смородина, малина для наливок. Слышен шум, звенит стеклянная посуда, которую моют в металлических бассейнах, гремят машины, закупоривающие бутылки, стучит машина парового отделения. И детей тянуло в эту каменную громаду из деревянного особняка — к этим машинам, паровым котлам, цистернам, большим чанам, к запаху спирта и наливок.
Весной, в начале лета и ранней осенью, в воскресенье и праздничные дни, на заводский двор, или на площадь перед домом выходят рабочие играть в городки, или в лапту. В играх этих братья Мейерхольды принимали деятельное участие.
В доме немецкая речь, здесь русская, ядреная. Вместе с рабочими — купанье в речке Пензе, либо на Суре. Вместе с рабочими — на прогулку в леса, либо на лодках за рыбой. Повар — замечательный игрок на гитаре. Один из братьев (Владимир) уже пристрастился к гитаре и гармошке. Если в городе пожар — то мейерхольдовская молодежь в самых опасных местах. И в городе уже знают о подвигах этих пожарных-любителей.
Летом — деревня. С ней в раннем детстве Мейерхольд познакомился благодаря рассказам своей кормилицы, деревенской жительницы, постоянно навещавшей своего молочного сына. Потом он узнал деревню и сам, когда в летние месяцы семья выезжала из города в свое имение Ухтомку. Черноземные поля и быт помещичьей усадьбы оживут потом в «усадьбе Гурмыжской» театра имени Мейерхольда.
Так проносились 70‑е годы и начало 80‑х, унося с собой и детство Мейерхольда. От родственника Магнуса Риттерхольма, бывшего на военной службе, узнал он о турецкой кампании. От тетки Берты Риттерхольм, жившей всегда в Петербурге — о северной столице и о Тургеневе, который иногда проживал в ее «меблированных комнатах». Из разговоров взрослых — о 1‑м марта 1881 года и о сменена престоле Александров.
Все это разное, с разных сторон притекавшее, отслаивалось все резче и резче в памяти маленького Мейерхольда, и все шире и шире раздвигался его детский горизонт.
Пензенская 2‑я гимназия. — Учителя. — Доктор Тулов. — Две жизни. — Театральная Пенза 80‑х и 90‑х гг. — Гастроли Н. П. Россова. — Рецензия Мейерхольда. — Мейерхольд-любитель. — «Горе от ума». — «Недоросль». — Политический разговор. — Окончание гимназии. — Путешествия. — Мысли о самоубийстве. — Студенческий вечер.
Осенью 1884 года Мейерхольда (ему шел 11‑й год) отдали в Пензенскую 2‑ю гимназию. Начинается новая пора жизни, длящаяся без малого 11 лет. Длительность пребывания Мейерхольда объясняется тем, что он трижды застревал на своем учебном пути: в III, VI и VIII классах.
Пензенская 2‑я гимназия, в которой Мейерхольду пришлось провести столько лет, помещалась в доме «гофмейстера двора его величества» Арапова. Это было длинное, двухэтажное, в серую краску окрашенное здание. На фронтоне его красовался араповский герб, а железное крыльцо, над которым на витых колоннах возвышался балкон, вело к парадному входу. По составу своих учеников вторая гимназия была более демократической, чем первая. В первой гимназии обучались, по преимуществу, дети дворян, богатых помещиков, первой гильдии купцов, крупных помещиков, словом тех, кто тянулся за «большим светом», во второй — сыновья купцов, что победнее, мещан, мелкого чиновничества и рабочих.
В дневнике Мейерхольда за апрель 1891 г. мы находим пространную характеристику гимназии, сделанную рукой семнадцатилетнего ученика VI класса. Эта запись, датированная 30 апреля, кроме фактических данных, содержит и материал для понимания того значения, какое имели гимназические годы в жизни Мейерхольда. Читая ее, мы получаем отчетливое впечатление, что гимназия, как учебное заведение, не играла большой роли для ее воспитанника, и пребывание в ней было для него лишь скучным отбыванием повинности, необходимой для получения аттестата зрелости, без чего не попасть в университет. Самый же подход Мейерхольда к гимназии свидетельствует о наличии у него критического отношения к окружающему и своеобразный пафос общественности. Вот этот документ:
30. Вторник… Вот и пасха прошла. Опять наступило время гимназии, — гимназии, где можно встретить самый разнообразный колорит всякой дребедени… Не преувеличиваю. Господи, если бы хоть раз кто-нибудь заглянул в самую глубину этого великолепного здания с надписью «пензенская вторая гимназия», в здание, где развиваются умы молодого поколения и подготавливают на поприще государственной деятельности. Войдя в это здание, можно поразиться окружающим: все, начиная от полов, ковров, ручек дверей и кончая мундирами педагогов, блестит и невольно наводит на мысль, что вот здесь дисциплина, здесь закон. Но стоит только глубже забраться в эти дебри, сразу получишь одно разочарование; стоит только раз посидеть на одном из уроков какого-нибудь Ракушана, который, надо заметить, преподает уже 13 лет, или г‑на Беловольского, с таким жаром преподающего русскую литературу, можно сразу написать характеристику наших учителей, задавшихся целью сделать из нас людей… Да, я страшно желаю, чтобы хоть раз послушали их на уроках и подумали, что за люди воспитывают нас и готовят из нас будущих деятелей. Тогда бы невольно всякий согласился, что любви и уважения к таким людям питать невозможно. Тогда бы всякий согласился, что эти люди только отбивают охоту учиться. Хорошо, кто сознает, для чего он учится, но ведь не надо забывать, что не у всякого десятилетнего мальчика возросло такое сознание. Хорошо, кто и на подлость и «придирки» учителей смотрит «сквозь пальцы», но опять-таки не надо забывать, что не всякий смотрит так, не всякому приятно слушать незаслуженные выговоры и замечания. Поэтому слишком рискованно обвинять ученика в том случае, когда гимназия переполнена подобными Ракушану (он — образец) учителями.