– Дочка ты моя милая! детища ты моя ненаглядная! – причитала она, лежа на пороге. – Ох, очень уж у меня накипело, на сердце-то накипело… Со вчерашнего утра вот этакой крошечки во рту не было…
– Постой, я тебе хошь водицы принесу, – сказала больная и пошла за водой. Баба между тем встала, оправилась и повязала платок.
– Ну, я пойду, – сказала она, хлебнув из ковшика воды.
– Куда ж ты?
– Нет, пойду. Не могу я здесь.
И пошла опять вдоль села, той же дорогой, какой приехала.
Так они безропотно идут все той же дорогой, все эти несчастные, ищущие, но не обретающие. И как писатель, утомленный впечатлениями неправды и горя, сделался холоден и бездушен, так и сами несчастные покорились и не жалуются. Они, подобно автору, спокойно говорят о своих трагедиях. Наивные в своем терпении, со страниц Слепцова являют они образ какой-то будничности несчастья, застарелой привычки к нему. И мальчик на железной дороге равнодушно повествует всем свою горькую эпопею – как он с фабрики в лес убег, как отец его пымал и тут же в лесу сначала хворостиной попужал, а после домой привез, лошадь отпряг и зачал вожжами пужать: все пужал, все пужал, мать отняла – он матери другой глаз вышиб. «Ах, ах, ах! – соболезнуют мальчику. – Что ж он у вас такой? Аль горяч?» – «Нет, – с эпическим спокойствием отвечает рассказчик, – нет, не горяч – он купцу должен…» Или мать считает в порядке вещей, что Пал Федотыч проломил ее ребенку голову, а потом его же обобрал за лечение проломленной головы. Или мужик: у него ребятенки без хлеба сидят, а его не отпускают из волости, не секут; наконец он догадался – заплатил писарю рубль, и тогда все устроилось: мужика сейчас же высекли; и он так доволен, и все это для него так нормально…
Быть может, именно потому, что и автор, и его герои не возмущаются своим несчастьем, печальные картинки нищеты и невзгоды, которые рассеяны по книге Слепцова, производят мучительное и щемящее, но не глубокое, не длительное впечатление. Не такими холодными устами надо передавать человеческое горе, для того чтобы оно оставило свой след в сочувствующем сердце. А Слепцов кажется безжалостным даже и тогда, когда он рассказывает о чужой жалости.
Как бы для того, чтобы еще ярче выдвинуть свое неумолимое и нелирическое отношение к жизни, он создал фигуру Рязанова, который говорит так мало и коротко и который, если бы писал, писал бы, как Слепцов. Герой «Трудного времени» – сухой и жесткий диалектик, грубый и неразборчивый на слова даже в беседах с любимой женщиной, саркастически пытающийся уложить все отношения действительности в бездушные логические рамки. В нем живет много презрения – именно ко всему довольному и успокоенному, к болтливому, в особенности к людям, вроде Щетинина, к «бобрам-строителям», устроителям жизни – своей больше, чем чужой. Требуя всего или ничего, враг средины, примиренности и перемирия, Рязанов сам, однако, ничего не делает, только охлаждает вспышки чужого энтузиазма и копит в душе много иронии. Но он должен был на личной судьбе убедиться в том, что нельзя прожить одной иронией, нельзя долго таить в себе сплошную иронию и на других тоже расточать только ее, ее одну. И вдруг Рязанов – это знаменательно – почувствовал, что жизнь его неполна, потому что в ней нет страсти. Такой отчетливый, резкий, такой сильный в своем ядовитом остроумии, он, в противоположность Базарову перед Одинцовой, сумел подавить свой порыв перед Марьей Николаевной – но эта победа стоила ему слишком дорого. А своей лаконичности он так-таки и не выдержал, и Рязанов разговорился, диалогическую форму, излюбленную Слепцовым и жизнью, он перед женщиной заменил монологом. В конце концов Рязанов уезжает – человек «без приюта, без пристанища, ничего назади, ничего впереди». Но, из дома Щетинина сам уезжая с болью в сердце, возжаждавшем страсти, он оказал, однако, благотворное влияние на других: его холодная, его язвительная насмешливость не помешала тому, чтобы чуткая женская душа поняла его честную душу, не помешала и тому, чтобы Рязанов убедил старого дьячка отпустить сына в университет, – «сон свершится наяву». И Рязанов уезжает не один: к его телеге старая дьячиха подводит сына и долго крестит юношу, напутствуя его на новое жизненное поприще. А когда Рязанов, усталый от своего и чужого страдания, и юноша, полный непочатых сил, уехали, тогда стала укладываться в дорогу и Марья Николаевна.
Что ждет ее? И вернется ли она Слепцовым, Рязановым, вернется ли с холодом в утомленном сердце, с усмешкой на замкнутых устах? Можно надеяться, что этого не будет: в лице Рязанова ей уже явился жизненный холод, и так как он не отшатнул ее не оледенил ее горячего и благородного сердца, то в ней никогда уже не погаснет та страсть, которой недоставало Слепцову. И это – заслуга писателя, что духовную дочь свою он создал не похожей на самого себя, искупил ее страстью собственное бесстрастие. Он останется в памяти русских читателей, убийственно-остроумный, среди своих глупых и несчастных героев, в нестройном шуме воспроизведенных им разговоров; он останется в памяти как элегантный рассказчик, сумевший грубое содержание облечь в художественную, изящную форму и с помощью этого контраста достигший необычайно сильных результатов. Его немилосердная диалектика, видимое отсутствие писательской взволнованности, не будет нас отталкивать, потому что он закончил свое «Трудное время» картиной великого искания и этим обнаружил, что в глубине его души, под слоем красивого холода и насмешки, под этой ледяной корою, все же таилась живая жизнь.