— Ну, ладно, я знаю, что считаешь так же. И то знаю, что это всем вам крамольник Хвост в уши надул. Я поделом покарал его за это. Про отца я потому речь завёл, что он мудро сдерживал власть бояр, умерял их притязания. И я так делаю. И вам советую. А кто были у отца самые первые и самые послушные ломанные? Мы, дети его.

Иван взял веник и, стараясь не шлёпать босыми ногами по мокрому полу, прошёл в парную.

   — Чего уходишь? Не хочешь слушать?

   — Я и оттуда услышу. — Иван плеснул квасу на камни, присел к полу, чтобы уберечься от хлынувшего жара. Но париться раздумал, отбросил веник и вернулся: — Я понял, куда ты клонишь. Ты хочешь сказать, что раз после отца ты нам в отца место, то мы не должны думать наинак, а только по-твоему.

   — Мы на гробе отца клялись, крест целовали, что всегда будем заодин.

Андрей резко поднялся, губы его насмешливо и горько покривились:

   — А что, разве мы нарушили крестоцелование? Может, это ты с нами не заодно? — спросил и уставился застывшими глазами.

Иван чувствовал, что разговор опять принимает опасный поворот, раздумчиво гонял лёгкий, резанный из липы ковш по ушату, то зачерпывая квас и притопляя ковш, то давая ему вынырнуть.

Семён, видно, опасался сорваться и вконец испортить отношения с братьями, снова нырнул в парную, начал в сердцах плескать на камни воду без меры.

   — Сёма, поди-ка, что скажу! — позвал Иван.

Брат отозвался в тот же миг:

   — Иду-иду!

Отбросив веник, вернулся, но Иван начал говорить, обращаясь не к нему, а к одному лишь Андрею:

   — Наш отец умел наказывать, даже жестоко карать, но ещё лучше он умел прощать.

   — Кто же кому прощать должен? — не понял Андрей, однако можно было уловить в его голосе готовность к согласию и прощению.

   — Все трое мы должны примириться сердцем, не питать больше вражды за обиды. Вспомним, братья: Бывайте же друг другу благи, прощающе друг другу, якоже и Бог во Христе простил есть вам.

Андрей повернулся к старшему брату, впервые на его лице обозначилась добрая улыбка:

   — Дураку и Бог простит.

   — Простит, Андрюха, простит! И тебе простит, и Ванюшке, и мне — всем нам, дуракам! Пошли, я вас вениками отхлестаю.

Все трое резво поскакали через высокий порог, захлопнули дверь плотнее, чтобы не упустить драгоценный пар. Семён поднял ушат, опрокинул его на пузатенькие, рябенькие, зелёненькие, ждал, что они сейчас ответят обезумевшим рёвом пара, но камни лишь тихо охнули, холодная влага просачивалась через них вниз с затухающим всхлипыванием.

   — Залили каменку! Черти зелёные, полосатые! — Семён, ещё на что-то надеясь, зачерпнул ковшом липкого, тягучего кваса, пролил его на камни, но даже и шипения не вызвал. — Вот так попарились, вот так задали вы мне нынче баню!

Братья слушали его брань, и смех разбирал их сильнее и сильнее, они даже присели в изнеможении на корточки. Ничего особенно весёлого не было, но они не могли сдержать хохота. Семён не обижался, понимал, что это не посмеяние, не смех злорадства и даже не просто весёлость — смех вырвался у них из груди как освобождение от долгого и мучительного сдерживания своих братских чувств, вырвался враз и полно, как вырывается жаркий пар из раскалённой каменки.

Они снова собрались втроём в Кремле в день заговения на Рождественский пост. Владыка Феогност скрепил своей подписью, исполненной на греческом, их Докончальную грамоту. Всю вину за долгую размолвку возводили на бояр, а потому записали: А кто имеет нас сваживати, исправы не учинити, а нелюбья не держати, а виноватого казнити по исправе. Назвали виновника их минувшего нелюбья — Алексея Петровича Хвоста. Иван в душе против был, но открыто не возражал и согласился, что братья по требованию Семёна Ивановича никогда не примут Хвоста-Босоволокова к себе на службу, а великому князю дозволяют расправиться с ним и его семьёй, как тот сочтёт нужным: волен в нём князь великий, и в его жене, и в его детях. Всё имущество Хвоста передал Семён Иванович по грамоте брату Ивану, взяв с него обязательство ничего никогда не возвращать опальному боярину и не оказывать ему никакой поддержки.

Что происходило в душе Ивана, когда он вслед за старшим братом вздрагивающими пальцами подвешивал на Докончании свою княжескую печать на жёлтом шнурке? Никому он этого не сказал, но скоро поступки его многое раскроют.

Глава двадцать седьмая

1

Под седлом Ивана была столь резвая и нестомчивая лошадь, что ему приходилось время от времени удерживать её, чтобы отставшие в скачке бояре и дружинники вновь могли подравняться с ним. Не обманул Ольгерд, приславший со своими послами в числе других даров трёх породных рыжих жеребцов — всем троим братьям.

Заросшая, еле заметная в траве дорога, пробитая тележными колёсами, уходила в лес. Иван вёл лошадь обочиной, покрытой яркой молодой травой. Под сомкнутыми, нежно шелестевшими вновь народившейся листвой кронами больше, нежели на открытых полянах, сохранилось весенних цветов. Ивану хотелось остановиться и если не сорвать, то хоть потрогать и вдохнуть их запах — словно мелкий жемчуг, шарики ландыша, золотистые зрачки удивлённо распахнутых глаз мать-и-мачехи. В кожаной суме, притороченной к седлу, подарок для Шурочки, тоже из присланных Ольгердом: чёрный соболь с мордочкой, обшитой жемчугом, и с коготками, отделанными золотом. Хитёр и предусмотрителен князь литовский: сведав, что московские князья во главе с Семёном Ивановичем идут покарать его смоленского союзника, Ольгерд Гедиминович упредил рать, выслав своих послов с челобитьем и богатыми дарами. Встретив их на берегу Протвы возле Выжгорода, московские князья уважили просьбу Ольгерда, изложенную в дружеской грамоте, однако провели воинство всё же чуть дальше, к реке Угре, где и заключили мир с послами смоленскими. Так бескровно и победно закончился поход. Андрей со своей дружиной сразу отделился и ушёл в Боровск, который находился неподалёку, Иван же проделал обратный путь вместе с Семёном до Москвы. В Кремле брат уговаривал его погостить день-другой, чтобы пиром отпраздновать удачное окончание похода, но Иван рвался домой, выехал сразу же после обеденного отдыха.

Земля гудела под тяжёлыми копытами его скакуна, Иван всем существом своим чувствовал тугой, чуть влажный лесной воздух. Ликовала душа его от сознания, что она есть, жива, существует, и существует в сильном, здоровом и подвластном ей теле и тому безмерно радуется, что живёт она в прекрасном мире Божьем.

Жеребец шёл всё натужнее, Ивану начал бить в ноздри жаркий лошадиный пот. Осадив коня и выпростав левую ногу из стремени, прислушался: сквозь тонкий сафьян сапога ясно различались учащённые удары мощного сердца.

Дробной рысью догнали его сильно растянувшиеся по лесной дороге всадники.

   — Как бы нам, княже, коней не запалить, — сказал, удерживая свою лошадь рядом, Святогон. — Слышишь, как селезёнка у моего ёкает... Уж больно ты резвую скачь задал.

   — Так ведь домой, а не из дому.

Как ни торопились, добраться до Звенигорода засветло не удалось. Но сумерки были прозрачные и по-весеннему зелёные, даже, кажется, и звёзды на небе высыпали зеленоватые.

Город уже спал. Стражники зажгли смоляные факелы. Убедившись, что торкаются свои, отворили ворота.

Шурочка в нательной сорочице из льняного выбеленного полотна и набедренной крашенинной понёве вокруг чресел обморочно кинулась на грудь ему. Обняв тёплую со сна жену, Иван целовал её в губы, в очи, в пробор волос, расплетал её косы, которые падали ему на лицо горячей волной.

2

Молчун Митя был преизрядный. Уж два года минуло, а он только и умел выговорить: «Дать, дать! — И тыкал пухлым пальчиком в обливную миску с молоком: — Ишо!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: