— Похоже, мать, он у нас только насчёт пропитания горазд, — огорчался Иван. — Что он не говорит-то? На-ко вот ножны серебряны, потрогай, а в них меч, у-у, вострый да тяжёлый.

   — Да что ты дитя стращаешь! Угомонись! — окорачивала мужа Щура. — Ещё намашется мечом-то, погодь.

   — А немтырь получится вельяминовский? Может, хоть испугом заставишь его заговорить.

Жена поджала губы. Обиделась. Но смолчала. Иван, разгорячённый, кружил по комнате. Только что вернулись с охоты. Добыли несколько лисиц. Красношубые звери пушистой безжизненной грудой лежали у порога, оскалив узкие окровавленные пасти. Хотелось побраниться с Шурой, но Иван сдерживал себя. Добыче не рада, первенец слову единому не выучен, ни к кому не ласкается, тронешь его в шутку — уклоняется. Где же теплота домашности, где тихость почтительная, где искательность добрая во главе семейства? Что ж ты, Шура-разбойница, декабрём глядишь, с мужем не играисся? Как родила, замкнулась в хлопотах бабьих, будто и не княгиня, в сторону лик усталый воротишь, будто что не дадено тебе? Чай, не последний я мужик? Иван распалял себя молча. Отчуждённо молчала и жена.

Вдруг в тишине Митин голосок задумчиво произнёс:

   — Иса.

   — Кто? — подскочил к сыну Иван.

   — Иса, — покивал головкой княжич.

   — Ах ты, умник! — пришёл в восторг Иван. — Возговорил любник радостный наш! Знамо, лиса! Вон она валяется, хвост откинула, кума прехитрая!

Неуверенная улыбка появилась и на лице Шуры. Иван схватил сына на руки, поднёс к окну. Там во дворе слуги прогуливали вспотевших после скачки лошадей.

   — Ну-тка, молви ещё что!

   — Конь, — сказал Митя.

   — Кажись, прорвало! — смеялся Иван, заблестев глазами. — Конешна, конь! Так и должно княжичу: первое слово — конь! А ты кто у нас? Как тебя кликать-величать?

Умненькими светлыми глазками Митя внимательно глядел на отца.

   — Он у нас леля, — в шутку подсказала мать. — Леля, да?

   — Тяпа! — с возмущением воскликнуло дитя, изломавши бровки домиком.

Родители покатились со смеху. Иван сел нога на ногу, сына посадил на носок сапога, начал раскачивать.

   — Монтри! — закричал Митя, вцепившись ему в бороду. — Мама, монтри!

   — А это кто же, сынок? — спрашивала мать, показывая на Ивана.

   — Царь! — гордо сказал Митя.

Счастье семейное вспыхнуло и зацвело. Каков первенец-то! Не просто залепетал, а «конь», «царь» — какой-то смысл высший чудился, хотелось всем рассказать-похвастаться. Только боялись сглазить. Но и без того все умилялись княжичем и радовались, что он появился на свет. Даже боярская детвора льнула к нему, словно предугадывая своего будущего господина. Был маленький Митя здоров, сговорчив, но в поведении независим. Необыкновенность его была в том, что любил он пугать окружающих, особенно близких, да и себя тоже. Подведёт отца к глубокой колдобине у забора и, твёрдо выговаривая, скажет:

   — Там — яма, Митя бум яма. Тятя цоп Митя.

А Иван так и зайдётся от гордости. Но поддразнит:

   — Шаня цоп Митю.

Шаня — это лошадь у них была, водовозка, всегда печальная от скуки жизни и понурая от старости.

Но Митя настойчиво и непреклонно:

   — Тятя цоп сина.

Ну, что тут скажешь, наследник и молодец!

   — В деда пошёл, в Калиту, а не в этих вёртких Вельяминовых, — часто говаривал как бы между прочим бывший дядька Ивана, тёзка его, древний годами Иван Михайлович. К месту говаривал. И умно. Иван был с ним совершенно согласен.

С наступлением летнего тепла вся ребятня выползла на траву. Старая мамка вспомнила, что когда князь Иван Иванович был маленьким, то, опасаясь, как бы огромный петух на дворе его не клюнул, упреждал его почтительными словами:

   — Буди здрав, Петя! Бью челом!

Митя тоже стал кланяться надменному кочету, но делал это с достоинством, не унижался, хотя и не спускал испуганных глаз с его вздрагивающей красной бородки и загнутого опасного клюва.

Боярских детишек Митя отчего-то не жаловал: колотил их, не давал им своих свистушек и лошадок, лишь к одному Кузе Чижову, трёхгодовалому сыну Чижа, его отчего-то тянуло, он с утра канючил:

   — Дать Чижа, дать!

Перед походом в Новгород, набирая дружинников и ополченцев, князь Иван обещал добровольцам великие ослабы. Чиж и брат его Щегол пожелали в качестве ослабы жить после рати в отделе. Князь слово сдержал, но Чиж, потрясённый гибелью брата, отказался от надела, попросился жить при княжеском дворе, но не как раньше потешником и гудцом, а конюшим. На конюшне и дети его, в том числе Кузя, проводили время от рассвета до ночи: нигде нет больше столь прельстительных развлечений. Глаз не отвести от кованных серебром и убранных финифтью седел и арчаков, от украшенных жемчугом и бирюзой конских оголовий. Митю же сильнее всего зачаровывали тележные колеса. Он цепко хватался обеими ручками за деревянные спицы и восторженно сообщал:

   — Колёс!

Там же, на конюшне, держал Чиж своих разномастных голубей, которые громко ворковали, раздували зобы, а потом улетали прямо к солнцу. Чиж вырезал Кузе длинную, с круглыми дырочками дудку. Кузя был добрый, давал подудеть княжичу.

Пустой посвист дудочки, голубиное воркование да пение молодых петухов — прекрасная длительность светлых дней — всё было Ивану по душе. Жемчужные тени ползали по ковру, раскинутому под яблоней, князь Иван лежал, чувствуя отдыхающую силу молодого тела, слушал невинные голоса детей в саду, смотрел, как проступает испарина на потолстевшем лице жены, и испытывал покой, лень безделья, и казалось ему, что ничего больше не надо, ничего он не хочет. Пусть так будет всегда.

Жизнь в Звенигороде вполне устраивала его — тихая, несуетная, с заботами необременительными. Он уже позабыл, как терзался здесь одиночеством после смерти Фенечки, пытаясь осознать себя, понять, кто он есть и зачем появился на земле. И больше уж не мучился тем, что жизнь его — простое существование, и не искал иного, свыкся с незатейливым ладом семейного быта. Только иногда, очень редко, немыслимо скучно становилось.

Шура была богомольной, проснувшись поутру либо после дневного сна, прежде всего искала глазами образа, а теперь решила и Митю приучать к этому. Складывала ему пальчики, поднимала к лобику:

   — Вознёсся Христос и нам приуготовил место на небе. А теперь персты приложи к сердцу, в коем заключены слова Божьи...

   — Божьи... — повторял вдумчиво Митя.

   — Да, да... А теперь с десной стороны перенесём ручку на шуйную. Таков, Митенька, будет Страшный Суд: благочестивые будут помещены справа, а нечестивые — слева. Знаешь, почему?

   — Чему...

   — Потому, что благочестивые люди получат после смерти вечное блаженство, а люди злые будут низвергнуты во ад.

Скоро Митя мог уж следом за отцом повторять «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся...», Ивану казалось, что, так же как он, сын переживает от молитвы тихую неизречённую радость.

Ветхий деньми боярин Иван Михайлович, доживавший на покое в уезде своего воспитанника, теперь добровольно сделался дядькой у Мити, водил его за ручку меж кустами малины, срывал ему поспевшие ягодки, рассказывая надтреснутым голосом:

   — А как сел царь Узбек на царство, то тем летом река Волхов вспять потекла и текла назад три дня.

   — Почему? — рассеянно спрашивал Митя.

   — А четыре года спустя осенью знамение на небеси было: над градом Тверью круг возник в полуночи, имущ три луча, два на востоке, а третий на западе.

   — Почему круг? — опять слышался Митин голосок.

   — Дай-ка уста оботру от ягодков... А ещё четыре года спустя бысть погибель солнцу.

   — Почему? — отзывался Митя.

Иван сладко задрёмывал под рассказы дядьки, вспоминал детство, как Иван Михайлович его на базар в Солхате водил и там они рабыньку выкупили, Макридку, и она у Ивана кизичку выманила, маменькин подарок, подлая. И виноград «Коровий глаз» вспомнился...

   — Не квели княжича! — раздался резкий окрик жены. — Что ты ему страшности всё каки-то!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: