— Молодой.

   — А любишь?

   — Люблю.

   — Пряник купишь?

   — Куплю.

   — Прощай! В руки не попадай!

Помчались во все стороны. Ну, конечно, Иван поймал Вельяминову.

   — А помнишь, княжич, ты жениться на мне обещал? — тихо и быстро спросила Шура, когда он встал в круг за её спиной.

   — Ну, обещал, — побагровел Иванчик.

   — Не забудешь? Я твоя жена-разбойница, да-а?

Оба засмеялись, испытывая лёгкий сладкий стыд. И тут кто-то дёрнул Ивана за рукав.

   — Идём, брат, скорее, — с задышкой прошептал Андрей. — Несчастье.

   — Что приключилось-то, что? — воскликнула Шура.

Но братья уже бежали к терему Семёна.

Васятка лежал на обеденном столе под образами, мокрые волосики его прилипли ко лбу, а сложенные на груди пухлые ручки едва высовывались из неподшитых рукавов новой рубахи.

Иванчик встал у порога, не в силах приблизиться к новопреставленному.

   — Подойди, поклонись ему. — Рука батюшки нажала на плечо.

   — Я боюсь, — прошептал Иванчик, но подошёл, заложив грязные ладони за спину, приложился к ледяному лобику племянника. Выпуклые веки его в коротких редких ресничках были неподвижны, ротик скорбно сжат. Будто Васятка знал что-то, никому здесь не известное, оттого ничто больше не могло его потревожить. Но был он навеки печален, голубые губки сомкнуты, и морщинки потянулись к ним от крыльев носа.

В этом внезапно столь изменившемся лице, в трепете тонких восковых свечек, в тяжёлом молчании стоявших вокруг людей была такая огромная непостижимая тайна, которая придавила Ивана. Он повернулся и на цыпочках вышел в сени, куда уже поднимались певчие и священник. Он ослабел от жалости, от внезапности случившегося. Он впервые в жизни видел отошедшего. Но почему, почему это пухлое дитя с весёлыми глазками, цепкими пальчиками в один миг стало мудрым молчащим старичком? Й эти прозрачные лепестки крошечных ногтей... В глазах у Ивана потемнело, он начал опускаться у притолоки на пол...

   — Сомлел, Ванечка, милый? — Брат держал его на коленях и дул в лицо. — Вишь, что испуг с нами делает. Ты прости меня за тогдашнее-то, после пожара. Ты же Васятку от огня оборонил, а мы... Ванечка, милый. А мы не уберегли. — Семён зарыдал, прижимаясь лицом к виску Ивана, так странно зарыдал, будто смеялся, только щёки и шея сделались мокрыми. — Он тебя звал, братик, «ва-ва-ва» говорил, а мы всё ему пить совали. Он тебя любил, прости меня, Ванечка. Ох, тяжко как, братик! Ты мне расскажи, ты потом всё расскажешь, да? Как на Неглинку с ним убегали и как он кусался и кулачки сосал. Расскажешь ведь, Ивче, весь тот день? Я хочу всё знать. Ладно? Ты ведь помнишь?

Иван, зажмурившись, крепко обнял Семёна.

Горница, где скончался Васятка, была в беспорядке, всюду разбросаны глиняные козлята и коровки, которыми он играл, умирая, стояли, покосившись набок, его сапожки, а рядом с ними валялся обкусанный пряничек со следами маленьких Васяткиных зубов. Лампада у божницы освещала слабым светом лики.

Впервые за долгое время Иван посмотрел в лицо старшему брату: оно почернело и вытянулось, и глаза на нём стали непривычно большими, пустыми, словно незрячими.

   — Ведь первенец, Ванюша, первенец, — шептал он. — Надежда моя на продолжение.

   — Ещё родите, — пообещал Иванчик.

Брат утёр лицо подолом рубахи, бессмысленно закачался, уткнув руки меж колен.

   — Предчувствие мрачное у меня, Ваньча, изведётся род мой.

   — Да ты что, Сёма!

   — Скорее бы в Орду уехать, — с мукой сказал Семён.

Глава шестая

1

Отец торопил с отъездом — успеть пробиться по Москве-реке до Оки, затем до Волги, пока не наступила летняя межень с отмелями и перекатами, пока остатки полой воды не скатились ещё в Хвалынское море.

Караван состоял из дюжины лодий и насад, оснащённых парусами, на каждом судне кормчий, осначий и четыре пары вёсельников. Два насада — лодии с навесами и нарощенными бортами — для княжичей и их слуг, ещё два — для бояр, один, оборудованный под походную церковь, — для духовенства. Остальные лодии — под разнообразную кладь: провизию и поминки, что раздаривать придётся не только в Сарае, но и в пути алчным ордынским стражникам и таможникам.

   — Запоминай, где что лежит, что кому предназначено, не перепутай, — поучал отец. — В той лодии, где клетка с барсом, всё для Узбека и его жён. Считай: двадцать кусков золотой парчи, шитый золотом и драгоценными каменьями пояс для сабли, алмазная жуковина на золотом блюде, четыре конских оголовья, непростые оголовья — для царских выездов. В этом коробе сорок сороков отборных соболей, по двадцать пар в каждом сороке, — это от меня кесарю. А в этом коробе — мотри, не перепутай! — сорока подкладочных соболей для ханских вельмож. Для жён Узбека всё отдельно укладено. Старшей хатуни поднесёшь вот эту большую жемчужину на блюде, покрытом алой тафтой. Тут вот для хатуней перстни и посуда, оправленная в золото и серебро.

В особых сундуках грузили на другие лодии поминки для стражников, таможников, толмачей — лисьи и беличьи шкурки, разнообразную утварь, сукна, бочки и бочата с медами и пивом.

За казну с царским выходом — очередной данью хану — ответствен дьяк Кострома.

   — Глаз не спускай, за каждую гривну головой отвечаешь! — ещё и ещё раз грозил ему великий князь.

Семён приглядчиво следил за действиями отца, внимал его словам, но про себя иной раз думал: «Шибко скопидомен да скряжлив батя. Не зря Калитой окличили». Когда дело дошло до припасов дорожной снеди, отец уж не скупился, но, напротив, уговаривал Семёна побольше грузить всякого брашна.

   — Хватит нам на день четверть коровы, — считал Семён, но отец решительно возражал:

   — Нет, в дороге много харчей уходит. Считай, полкоровы ежедневно. А опричь того по две овцы, по шесть кур, по два гуся, по одному зайцу, четыре фунта масла, столько же соли, ведро уксуса, на каждого по куриному яйцу в день. Хлебов сорок или сорок пять... Как запас кончится, будете прикупать.

Продукты укладывали в лодии-ледники, накрывали и сверху льдом, затем соломой и досками. Бочки с пивами и медами привязывали на осмолённых днищах намертво, чтобы они не перекатывались, если случится на реке волнение.

Меды были на особом попечении Семёна. Бочки с обарным — крепким и вишнёвым — разместили на княжеском насаде. На других — ковшечный, паточный, цежоный мёда. А мёд добрый был везде и предназначался для угощения слуг, встречных татарских стражников и таможников.

Общий пригляд за провизией поручил Семён боярину Алексею Босоволокову, который неотлучно ходил за своим князем, из-за чего, видно, прозвали его ревнивые сотоварищи Хвостом.

Младшие княжичи тоже готовились к дальнему плаванию. Андрей запасся рыболовными и охотничьими снастями, рассчитывая попромышлять во время стоянок. Набил два колчана стрел, натянул запасной разрывчатый лук. А Иван другой лучок натягивал: смыкнул два конца гибкого прута лещины конским волосом — смычок для гуделки, с которой он не расставался, как и с дудкой из бузинной трости. Узнав, что холопьи дети Чиж и Щегол любят не только на гуделке пилить и в дудку дудеть, но и на волынке играть горазды, попросил отца определить их ему в отроки. Отец сначала воспротивился — и без них хватает слуг, но, узнав, что они заядлые ещё и голубятники, переменил решение:

   — Возьмёте с нашей голубиной вежи самых матерых птиц, будете выпускать по одному, поглядим, сумеют ли они найти дорогу в Москву, — говорил Иван Данилович так, словно бы ему просто забавно было узнать о способностях птиц. — Самого сильного голубя киньте в небо уж в Сарае. Это весть от вас будет.

И гуделки, и волынки, и отроки-голубятники — это, конечно, хорошо, только чудился в отцовской суете какой-то ещё иной смысл, за попечениями его — недосказанность, будто все заранее согласились не говорить о главном и неведомом, что должно произойти в Сарае. Ивана жаром знобким окидывало, когда он думал об этом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: