Чижу и Щеглу справили обельные грамоты, и перешли они отныне в постоянную собственность княжича Ивана.
В день отъезда митрополит Феогност провёл молебен с крестным ходом, на который созвал всё духовенство Москвы. После молебствия княжичи исповедовались митрополиту, приняли причастие и, получив благословение, отправились рассаживаться по лодиям.
Не говорилось больше ни слова об опасностях и трудностях предстоящего путешествия, всё прощание проходило в сдержанном и напряжённом молчании. Иван Данилович сгрёб сыновей, постояли, головы сблизили до касания, потом отец разомкнул объятья:
— С Богом, дети!
Иван окинул глазами провожающих на берегу, увидел в толпе княгиню Ульяну, чёрную, как головешка, Настасью, повисшую с посинелым носом на руках боярынь, улыбающуюся, с поднятыми бровками Шуру Вельяминову и с краю ото всех — сердце торкнулось! — расплывшуюся, постаревшую Доброгневу. Тоже пришла посмотреть на своих выкормышей. Иван помахал ей шапкой. Мамка поняла, что он видит её, колыхнулась большим телом, переступила пудовыми ногами, но спуститься к воде не смогла, только также махала пухлой загорелой пятерней.
Владыка знаком подозвал Ивана, положил ему руку на лоб, запрокинул голову, посмотрел набрякшими, в красных прожилках глазами.
— Расстаёмся без взаимных обидностей? — Голос глухой, шепотливый, глубоко в горле сидящий.
Иван вывернулся из-под руки, сказал, глядя в сторону:
— А правда ли, владыка, ты год назад Александра Тверского благословил в Орду за ярлыком ехать?
— Правда сие, отрок, — почужел голосом владыка.
— Так ты не за нас, выходит?
— Я за всех предстоятель пред Богом. Давно замечаю, что ты на меня сердце держишь. (Иван потупился.) Уж и забыл, поди, за что, а чувство недоброе холишь и укрепляешь. Изо всех сил потщись, чадо моё, остаться таким, каким тебя соделал Всевышний. Может быть, лучшее, что для многих Им предназначалось, тебе одному досталось. Не расточи же, смотри, сокровищ своих даром! Вернёшься, мы с тобой поговорим обо всём из души в душу. Хочешь?
Иван кивнул и поднял на него глаза с прежней, столь легко возвратившейся любовью. Владыка с улыбкой коснулся его лба сухими устами.
Влажно захлопали на ветру вздымаемые для проверки паруса, говор, плач, смех на берегу стали живее, торопливее, подбежали братья к владыке, дёрнули Ивана вместе с собой на колени.
— Прощай, святый отче!
— Помните, дети, смерть внезапна, суд близок, и горе неготовому! — С суровым лицом Феогност осенил их широким владычным благословением.
Когда гружёные, низко осевшие лодии и насады отчалили от пристанища, повлажнели глаза и у отъезжающих, и у остающихся: доведёт ли Бог свидеться?
2
Гребцы, ещё не растратившие сил, приняв, как водится, при отбытии по корчажке стоялого доброго мёда, работали споро.
Первые сто восемьдесят вёрст до Коломны караван одолел за два дня. А как вышли в Оку да поймали в паруса попутный ветер, помчались мимо лесистых и диких, безлюдных берегов так скоро, что сопровождавшие караван чайки-витахи уж еле поспевали следом.
После Коломны закончились московские угодья, дальше пошли хоть и русские, знакомые места, но не свои — Переславль, Рязань, Городец Мещёрский, Муром. На одиннадцатый день пути были в Нижнем Новгороде, где Ока слилась с Волгой и берега так широко разошлись, что солнце, казалось, вставало прямо из воды. Смутно, как во сне, припоминал Иванчик реки и переправы, виденные во время поездки в Солхат. Но какая река сравнится с Волгой? Её мощь пугала, на её ветру грудь ширилась, от её гладей тёмно-зелёных прибрежных душа росла, от синего переплеска струистого на стрежне сердце трепетало. Река была живым, независимым, одушевлённым существом, то грозным и своенравным, а то столь ласковым и покойным, что хотелось довериться и раствориться в нём полностью.
Как только вышел караван на широкий волжский плёс, братья целые дни проводили, стоя у высоких, выше пояса, набоев лодии, всматривались в дымно-голубые знойные дали, вдыхали тёплый тугой луговик, густым настоем текущий с левобережья. Ветер толкал, обхватывал, рвал волосы с головы, вздувал рубахи за спиной пузырями. Как было весело отдаваться ему и в то же время чувствовать себя сильным, здоровым, готовым и поспорить с ним. С молодецким гиканьем помогали братья лодейщикам управляться с парусиной, пахнущей влажной речной свежестью.
Те похваливали их, посмеиваясь:
— Ишь, княжичи, не плывут леженцами, плывут тягунами.
Ивану казалось теперь, что всё меж ними решено навсегда, прошлые невзгоды и несогласия остались позади, а предстоящие испытания они перенесут, укреплённые дружбой братской и заединством, отчим благословением. Теперь только добро меж ними, открытость и забота друг о друге.
Иван всё ждал: старший брат заговорит с ним, как обещал, о Васятке, они втроём вспомнят о нём, что смогут, но Семён как-то ни о чём не спрашивал, забыл, что ли? Был он деятелен, распоряжался как главный, лицо его обветрело, обрезалось, приобрело смелые очертания. Иванчик любовался им и желал, когда вырастет, стать похожим на брата. Только почему он о сынке-то не спрашивает? Иван начал поминать Васятку в молитвах перед сном вместе с покойной маменькой, два милых образа начали сливаться, блекнуть, таять, уже становились безбольны и бесслёзны прошения о них. Иван не знал, что так наступает забвение.
3
Долго не могли привыкнуть к плавным и всё-таки неожиданным поворотам реки, еле различимым на крутом правом берегу деревням в утреннем мареве и одиноким крестам на утёсах. «Вот она, судьба разбойников-то», — думал Иванчик, прощаясь с заветной мечтой. Тёмно-синие просверки на воде слепили глаза, иногда паруса встречных торговых караванов густо пятнали реку, иногда целыми днями — безлюдье, изредка медведь на берегу выйдет попить и долго, поворотив голову набок, глядит в воду, надеясь изловить рыбу мохнатой когтистой лапой. Вот смеху-то бывало тогда!
А на стоянках — ежевичные заросли, незрелая малина, на грибы и не смотрели. Словом, места щедрые и приветливые.
И снова широко и вольно текут прозрачные воды, огибая меловые кряжи, утёсы и обрывы.
Андрейка с Иваном навадились пересаживаться на другие лодии, чаще к попу Акинфу, дивясь, сколь прилежен он к чтению: никто его не нудит, а он всегда с книгою. Ветер ерошит ему бороду, шевелит листы книги, а он ничего не замечает, углублён.
— А что, батюшка, трудно ли монахом быть?
— Для каждой души страждущей, обременённой монастырь — пристанище и утешение. Да я ведь в миру живу. У меня послушание такое.
— Может, в монахи лучше, чем в разбойники? — размышлял вслух Иванушка. — У меня душа тоже обременённая. Но я свободу люблю, нет, не гожусь в монахи.
— Ты Псалтырь раньше меня читать начал и молитвословие затвердил давно, — склонял его Андрейка. — А я ничего запомнить не могу, даже зависть берёт. И голуби, птицы Божии, тебя не боятся совсем, с рук клюют и на голову тебе садятся, на плечи, а от меня сразу отлетают. Почему это? Может, ты подвиг какой духовный совершишь? Юродивым, например, станешь?
Иванушка не захотел юродивым.
— Сам им становись, — сказал, — я всё-таки князь.
— Ия князь! — взвился Андрейка.
— Князь — ширше грязь!
— А ты дурак. И ноги у тебя хером.
— А у тебя колесом.
Сцепились драться, чуть за корму не вывалились.
— Чада, что вы? — решительно растащил их Акинф. — Меч язвит тело, а слово — ум. Жестокие слова рождают ярость, неправое слово есть зло невиноватому.
— Я не виноват, — сказали братья в один голос.
— Оно конечно, только помните, что раздор есть отец всего дурного.
— Прости нас, батюшка, — повинился Иванчик. Андрейка промолчал.
Вспыхивали они теперь по всякому пустячному поводу, заканчивали обоюдным несогласием и неудовольствием — до следующей сшибки. «Куда же дружба наша девается? — думал Иванчик. — И почему мы так драться полюбили?»