И неизвестно, куда бы завели эти приемы, если бы Станиславскому не пришла мысль создать лабораторию, где разрабатывались бы новые подходы в этом искусстве актера»[6].

Не раз обращусь я к Станиславскому, к его книге «Моя жизнь в искусстве», чтобы сверить свой рассказ о студии не только с автором этой изумительной книги, но и с автором самой Первой студии. Через эту книгу, заново и по-особому пристально перечитанную мной сейчас, полнее ощущаю я то, что было причиной рождения Первой студии.

В главе «Открытие давно известных истин» Станиславский пишет:

«… как постигнуть природу и составные элементы творческого самочувствия? Разгадка этой задачи стала “очередным увлечением Станиславского”, как выражались мои товарищи. Чего-чего я ни перепробовал, чтобы понять секрет. Я наблюдал за собой — так сказать, смотрел себе в душу — как на сцене, во время творчества, так и в жизни. Я следил за другими артистами, когда репетировал с ними новые роли. Я наблюдал за их игрой из зрительного зала, я производил всевозможные опыты как над собой, так и над ними, я мучил их; они сердились, говорили, что я превращаю репетицию в опыты экспериментатора, что артисты не кролики, чтобы на них учиться»[7].

В Художественном театре «системы» Станиславского сначала совсем не поняли… И не приняли. Константин Сергеевич рассказывает об этом так:

«Целые годы на всех репетициях, во всех комнатах, коридорах, уборных, при встрече на улице я проповедовал свое новое credo — и не имел никакого успеха… Между мной и труппой выросла стена…»[8].

Теперь применение «системы» кажется необходимым, безусловным, тогда же вопрос «системы» был спорным и даже болезненным как для Станиславского, так и для некоторых, даже лучших актеров-мастеров: в «систему» они не верили и не могли кривить душой.

«Не добившись желаемых результатов у своих сверстников-артистов, я с Л. А. Сулержицким обратились к молодежи, избранной из так называемой корпорации сотрудников, т. е. из статистов при театре, а также из учеников его школы… Следя за работой Сулержицкого в школе Адашева, слыша отзывы учеников, некоторые из неверующих обратились к нам с просьбой дать и им возможность учиться по “системе”. В числе примкнувших к нам тогда были артисты, которые получили теперь известность в России и за границей: М. А. Чехов, Н. Ф. Колин, Г. М. Хмара, А. И. Чебан, В. В. Готовцев, Б. М. Сушкевич, С. В. Гиацинтова, С. Г. Бирман и другие»[9].

За свою жизнь я не видела человека театра, талантливее Станиславского, неколебимее в творческих и нравственных убеждениях и в то же время так тяжко ранимого каждым недобрым словом и так радующегося самой маленькой поддержке.

Это оттого, что Станиславский жаждал жизни своей «системе», добивался утверждения правоты своих открытий. Его мысль о новом актере была героически дерзостной, но хрупкой. Глаза тех, кто смотрел на него с верой, поддерживали его. Он пишет в своей книге, что «молодежь верит на слово, без проверки. Поэтому нас слушали с увлечением, и это давало нам бодрость».

Молодежь, неопытная, но взволнованная Станиславским, своим увлечением помогала великому артисту проверить его предположения. Было мнение, что мы — кролики, на которых выверялось действие его театральной системы. Это неверно. Огромная возможность творческой инициативы была дана Станиславским нам — тогда двадцатилетним: по его просьбе мы «систему» выверяли, а это недоступно кроликам.

Да, Станиславский добивался от нас активнейшей критики будущей «системы».

Если у нас не хватало мужества и достоинства произнести критику вслух, Станиславский читал и наше молчание и делал свои выводы.

Но мы нередко отваживались и на критику.

Вот запись в дневнике Вахтангова (июнь 1918 года): «6, 7 и 8 июня все вечера до поздней ночи провел у Константина Сергеевича: читал он нам (Бирман и Чебан) свои лекции. И мы — нахалы — поправляли ему план и давали советы. Он — большой — слушал нас и верил нам».

Если б не эти напечатанные уже строчки, я не решилась, ни за что не решилась бы вспомнить об этом, но так в самом деле произошло — Станиславский советовался с нами.

Некоторое добавление к записи в дневнике Вахтангова: главным критиком, притом придирчивым, был Вахтангов. Чебан молчал, я рискнула на несколько коротких реплик.

Конечно, мы не были первыми, кому читал Станиславский изначальные наметки будущего своего титанического труда, но, очевидно, и с нами он хотел посоветоваться, так как именно молодым посвящал этот труд. Он хотел, чтобы его слова доходили не только до сознания начинающих актеров, но и до их сердец, до всего существа.

Я не согласна с определениями Вахтангова — «нахалами» мы не были, но мы не оценили огромного значения происходящего: книга о труде в искусстве, о труде искусства в восемнадцатом году была только мечтой Станиславского. Она была, как мираж, что только чудится и так легко может исчезнуть. Мы были неосторожны с мечтателем, и он, глядя на нас почти умоляюще, произнес: «Ребятишки, может быть, мне не писать? А?»

Мы опомнились…

Умение трудиться — это ведь тоже талант, говорил Станиславский, — и громадный талант! В результате его рождается вдохновение. И вот студии, 1‑я, 2‑я, 3‑я, 4‑я, стали теми лабораториями, теми опытными участками, на почве которых Станиславский хотел взрастить актеров, новых по мастерству, этике, новых по приемам труда.

Переворачиваю страницы книги Станиславского и читаю: «… лабораторная работа не может производиться в самом театре, с ежедневными спектаклями, среди забот о бюджете и о кассе, среди тяжелых художественных работ и практических трудностей большого дела».

И вот, наконец:

«… я решил, невзирая на уроки, данные мне раньше жизнью, еще раз попытать счастье в создании студии для молодежи вне стен Художественного театра».

И Станиславский создал эту студию…

«Самое невозможное, то есть сама студия с ее организацией, с ее спектаклями, труппой, бюджетом, ее взаимоотношениями, оказалась не только возможной, но существующей и процветающей. Разве это не чудо?» — спрашивал Сулержицкий. Не чудо, отвечаю сейчас я на этот вопрос, — не чудо, а результат великого труда и целеустремленности Станиславского, Сулержицкого, Вахтангова. И результат нашего нелицемерного увлечения «системой».

В Первую студию в большинстве случаев попали сотрудники и молодые актеры МХТ со знаком «птички» против своих фамилий  в списках труппы. Не «чайки», а именно «птички», то есть предназначенные «на вылет» из театра. В конце каждого сезона Общество пайщиков Художественного театра, куда входили и все его ведущие актеры, тщательно пересматривало состав труппы. Затем актерам, намеченным к отчислению, В. В. Лужский посылал деликатные (говорю это без иронии) письма. Варьировались имя, отчество адресата, но смысл писем был один и тот же, а именно: «Вы талантливы, но… более, чем МХТ, вы пригодились бы какому-нибудь другому театру».

Уйти из Художественного театра? Куда? В Москве тогда существовала актерская биржа. Там нарумяненные и не совсем сытые актрисы должны были, «нанимаясь на службу», поворачиваться по требованию театральных предпринимателей то профилем, то фасом, демонстрировать грацию фигуры и походки, красоту голоса. Чтобы получить «ангажемент», надо было уверить ценителей в победоносном своем обаянии.

Идти на биржу? Грозный вопрос!

Жизнь на него ответила. Станиславский основал Первую студию, и по его зову, как в родной простор, туда влетели молодые с «птичками» и без «птичек».

Почему Станиславский позвал нас к себе? Он полагал, что в молодости — взрывная сила стремлений к истине, к новому, к небывалому.

«Девственная, нетронутая почва молодежи воспринимает все, что ни посеешь ей в душу…», — пишет Станиславский. Конечно, он переоценивал нас. Это оттого, что он жаждал, чтобы мы были именно такими и он мог бы доверить нам свое заветное, свое самое дорогое. Создавая МХТ, Станиславский создавал и самого себя, как актера и режиссера, — в Первой студии он выращивал нас, но главным образом с нами и на нас разрабатывал новый творческий метод, складывал первоначальные основы науки об искусстве.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: