При виде ее Панкрат Никитич обрадовался, но тут же сник, и словами, и всем видом своим выражая их досадное со старухой опозданье.

— А все ты, ты-ы! — мстительно заскребла его старуха. Красная, злая. — Люди бегом, бегом, а он вышагивает, а о-он вышагивает: успею, куды мине торопиться, мине спицально билеты приготовлены, дожидаются мине… Э-э!

— Да будет тебе… — стыдился за жену старик.

Катя решительно потребовала их билеты. Старик начал быстро ощупывать себя, прилежно вспоминать, но старуха уже оправляла подол и протягивала билеты Кате. Катя ринулась к кассе.

— Ты глянь, опять эта ненормальная! — испуганно раздавливались на стороны мужики.

Катя лезла.

— Мне только узнать! Узнать мне то… лько! Узна-а-ать!

Нырнула…

— Вот нахалка так нахалка! Второй раз! Без очереди!..

— Да выкиньте ее!

— Да чё ж это тако, мужики?

— Да выкиньте ее, стерьву! Вы-ы-ыкиньте! — упорно ныл поверху гундливый голосок.

Катю выкинули. Но билеты в руках — закомпостированы.

Билеты стариков почему-то пронумеровали не в пятый вагон, как Катя просила, а в восьмой, и Панкрат Никитич сильно огорчился. Катя стала заверять его, что в Новосибирске постараются попасть в один вагон, вместе, что так уж получилось. Просила она. Без разговоров сунули билеты — и все… Но старик все сокрушался, да как же теперь они не вместе-то будут, и жалко это, конечно… ах ты мать честная! Как же?.. Непоправимую оплошность будто допустил. И виноват сам, а не равнодушная кассирша, что выкинула билет — и: следующий!

— Ну, чего привязался к людям? — толкнула его локтем старуха. — Сказали тебе… — И словно извиняясь за непростительную слабость старика, поясняла — Он у нас такой… Привязчивый. Как малой. Не дай бог!

Старик, как нашкодивший, виновато посмеивался.

Нужно было идти в город отоваривать карточки.

У стариков карточек не было. «Нам не положено. У нас все свое должно быть. Мы из деревни. Мы — богатеи!» — пошутил Панкрат Никитич.

— Но может — что без талонов будет? — предложила ему Катя. — Селедка? Чай?.. Мы купим?..

Продолжая чудить, старик яростно охлопался по карманам. Крутанулся к жене: где деньги, жана?! У старухи глаза сразу забегали, как в осаду попав, в окруженье, она зло глянула на мужа, стала ухватывать подол рукой.

Деньги считала долго, отвернувшись от всех. (Старик подмигивал Кате: беда-а!) Принималась зачем-то гмыкать, покашливать, кряхтеть. Шелест денег чтобы заглушить, что ли?.. Повернулась, наконец:

— Вота, дочка, шестьдесят. Перешшитай!

Катя пересчитала — все верно: шестьдесят. Пусть не беспокоятся — если будет что, купит, сдачи принесет.

— Только вы уж, дочка, вешшички-то оставьте, оставьте… — Глаза старухи снова забегали. — А мы покараулим. Оставьте…

Старик долгим взглядом посмотрел на жену…

— Да… да, оставьте, — все прятала та глаза. — А мы покараулим, покараулим, оставьте…

Катя постояла. Густо, всем лицом, покраснела. Сказала, что сама хотела просить их об этом. Пододвинула свои вещи к ногам стариков.

— Митя, давай и твой баульчик. Тетя Малаша покараулит… Ну, чего ж ты?..

Ну уж нет, со своим баульчиком он, Митька, расстаться не может. Никак не может. Даже если б это нужно было для успокоения десяти тетей Маланг! Какой же он железнодорожный пассажир без ручной клади? Неужели не понятно?

— У, упрямый!

Счастья маленький баульчик i_005.jpg

Глядя им вслед, старик дергал себя за ухо, отворачивался, стыдился самого себя. Не выдержав, слезливо застенал к жене:

— Чего ж ты, а? Заместо благодарности, а? Чурки мы, выходит, а-а?..

Отвернувшись от него, старуха растопыривалась к полу, улавливала сидора, сгуртовывала их, как баранов, что-то зло бормоча…

— Тьфу! — плюнул в сердцах старик.

Ночью в битком набитом людьми общем вагоне удерживала Катя на коленях голову спящего Митьки. Все те заботы, переживания, трудности и неудобства дальней дороги, спасающие Катю днем, теперь безжалостно ушли, оставив ей — ее: беззащитное, больное, в грохоте колес без исхода бьющееся под вагоном; почему ты столько время молчал? почему ты столько время молчал? почему ты сейчас молчишь? почему ты сейчас молчишь? почему? почему? почему?..

Задыхаясь, мучаясь в летящей, грохочущей этой черноте, сознание торопливо выбиралось наверх, к тусклому свету, к вагону, не могло прийти в себя, отдышаться, стремилось перенестись, перекинуться на другое — здоровое, не больное, спасительное… Она опять старалась надеть на себя все дневное, привычное. Вспоминала работу, дом. Приходят ли поливать их общий огород сестры Виноградские — вон какая жара-то днями стоит? А может, там дожди?.. Думала о Дмитрии Егоровиче. Как он там один?

И все это — тоже ее, тоже неотделимое — отстукивалось дальше и дальше, оставалось где-то там, за вагоном, за поездом, в необозримой лунной ночи…

6

В райисполкоме Дмитрий Егорович Колосков находился в громкой должности главного агронома района, но более неподходящей работы для 63-летнего старика придумать было трудно: круглый год приходилось мотаться ему по району из одного конца в другой: в устойчивую погоду — с Иваном Зиновиевичем на полуторке, в распутицу и метели — с Пантелеевым-Спечияльным на лошадях. Но понимал старик, что надо, и не роптал.

И вот маленький, сухонький этот старичок идет и идет где-нибудь межой, попыхивая самокруткой, наматывает да наматывает намозоленной саженью, а рядом — агроном и сам председатель еле поспевают… Однако всякое случалось в трудное то, тяжелое время…

Однажды пыхтел за ним, в бороздах спотыкался председатель Калмогоров из кержаков. Краснорожий, тучный. Отставал, вконец задыхаясь, платком отирался, снова догонял. И вот, когда остановились передохнуть, вдруг предложил ему, Дмитрию Егоровичу, мешок муки-крупчатки. Взятку. За то, чтобы Дмитрий Егорович не вносил в сводку земельный клин за Воробьевой балкой. Шесть гектаров. Весной это все произошло. В тоще1, мокрой лесопосадке. С глазу на глаз.

Смотрел на деревню вдали Дмитрий Егорович, курил задумчиво и вспоминал всю краснорожую родню Калмогорова, окопавшуюся с ним в сельсовете. Наверняка уже есть «решение» этого липового сельсовета: пустить клин под пары… А засеваться клин будет, а осенью так же споро, ничего не подозревая, колхозники снимут с него урожай, а урожай тот осядет в сусеках самого Калмогорова и всей его глотовой родни… Ловко!

— Ну, Егорыч, — ныл негодяй. — Мешок крупчатки — и по-людски, по-доброму, а, Егорыч?..

— Два!

— Че?!

— Два мешка — и по рукам!

— Вот энто по-нашенски, вот энто… ятит-твою!.. — Калмогоров схватил руку Дмитрия Егоровича и затрясся с нею. Как со вступлением поздравлял. В шайку свою подлую.

А Дмитрий Егорович вроде бы смущался. Говорил, чтоб осторожней там, с мешками-то. Когда в кузов класть будут. С Иваном Зиновиевичем. А то люди кругом…

— Егорыч! Понял! Лечу! — И уже в следующий миг Калмогоров пыхтел прямо по пахоте, словно лихорадочно-жадно пересчитывал сапогами ее вывернутые тучные ряды: мое! мое! много! много! — пела, подбрасывала, тащила вперед эту тушу борова неуемная радости… Долго смотрел вслед Дмитрий Егорович. До тех пор, покуда Калмогоров, точно обожравшись этой земли, пахоты этой, не стал выкарабкиваться из нее жуком навозным на чистый взгор у деревни. «Ну погоди, подлюга!» Скрипнув зубами, Дмитрий Егорович отвернулся и пошел махать саженью дальше.

Через час он стоял в кузове полуторки и говорил окружившим машину колхозникам: бабам, подросткам, детишкам да старикам:

— Тут вот какое дело, товарищи… Ваш дорогой председатель, Федор Лукич, и ваше уважаемое правление… — Дмитрий Егорович широким жестом распахнулся на крыльцо сельсовета, где стоял сам Калмогоров и вся его родня. — …так вот, товарищи, они поручили мне, как представителю района, за ваш героический труд для фронта, для победы и в честь приближающегося дня Первое мая… да и пасха вон через три дня… — Народ засмеялся. — Одним словом, товарищи, мне поручено раздать вам муки. Пельмешки чтоб там, пироги на праздник! — Народ радостно загалдел. — Вот тут в двух мешках двести с небольшим килограмм. Мы их сейчас и поделим поровну на всех… Марья Семеновна, как у вас?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: