Верно, что после смерти Биньямина я похудела, походка моя стала нетвердой еще раньше, я плохо переношу любую нееврейскую пищу, водка вызывает у меня изжогу, однако я не больна и не слаба. Верно, что множество снов приходит ко мне по ночам, и это не предвещает ничего хорошего. Все сны — только о плохом. Иногда мне кажется, что я вижу черных ангелов, иногда — хищных птиц. Когда же я вскакиваю со сна — со всех сторон обволакивает меня запах крови. Сны возвращаются ко мне ночь за ночью. Я не говорила об этом Розе. Но, наконец, не выдержала и рассказала. Ее ответ удивил меня:
— Чего же ты хочешь, они ведь всегда подстерегают нас.
Роза и сама не знала, насколько она оказалась права. В праздник Ханука громилы из тех, что проводят свою жизнь в кабаке, напали на еврейские лавки. Снегу навалило много, все дороги были отрезаны, никто не услышал криков о помощи — бандиты сделали свое дело, кровавое дело, и никто им не помешал. Не пощадили ни женщин, ни стариков.
На следующее утро полиция подсчитала убитых: двадцать один человек, и среди них — трое детей.
Роза защищала свою маленькую лавку мужественно и бесстрашно, но громилы были сильнее, они задушили ее.
Те похороны в снег я никогда не забуду. Покойников было больше, чем тех, кто провожал их, снег валил беспрестанно, тишина сковала всех, словно лед. Крестьяне попрятались по своим домам, словно хищные звери — в норы. Я прижала детей к своему сердцу и поклялась Розе, что не оставлю их.
Иногда кажется, будто время остановилось: я все еще дома, у корыта, стираю детям рубашки, чищу им башмаки, провожаю их в школу. Воздух прозрачен, годы только усилили его прозрачность. Любовь моя к Биньямину не прошла, не забылась, иногда я очень ясно вижу его, но Роза мне еще ближе — как сестра. С ней я могу постоянно разговаривать, часами напролет. Она всегда будто сидит со мною рядом. Некая реальность, в которой нет ни одного изъяна. В свое время я еще не умела оценить по достоинству ее чистоту. Теперь я знаю: дорогие мои, это вы — мои корни на этой земле. Во многих домах я служила за свою долгую жизнь, многих людей я любила, и некоторые любили меня, но в тебе, Роза, я черпала мужество и силу духа.
Сегодня, о Боже всемогущий, у меня нет ни одной близкой души на всем белом свете. Все погибли странною смертью. Ныне они сокрыты во мне. Ночью я их ощущаю, они теснятся вокруг меня, и я изо всех сил стараюсь защитить их: ведь кругом — одни доносчики и злодеи, не сыскать человека честного и милосердного. Иногда я слышу их голоса, тихие, но очень ясные. Я понимаю каждое слово. Связь не прервалась, слава Богу, и мы продолжаем вести наши длинные летние беседы, наши уютные зимние разговоры. И вы, мои сыновья, Авраам и Меир, в наглаженных гимназических мундирах, с заплечными ранцами, с отличными табелями — вы во мне. Годы не исторгли вас из моего сердца. Сейчас я здесь, а вы — там, но мы — не чужие, мы — близки друг другу.
Глава седьмая
Осень пришла в свой черед. Хамилио принес мне две корзины со всем необходимым. Лицо его неподвижно и сосредоточенно — словно все его желания навсегда исчезли. Близость его смущает меня: он уже как будто бы и не человек, и в то же время — человек, плоть и кровь. «Спасибо тебе, Хамилио, за твои огромные заботы. Благослови тебя Бог», — мне бы хотелось сказать это в полный голос. Он ставит корзины в кладовку и выходит, чтобы заготовить дрова.
Ноги мои ощущают приход осени. Дождь не сильный, но льет непрерывно. Если не затопить в доме печку, замерзаешь. Довольно долго хлопочет Хамилио по хозяйству и, наконец, не проронив ни звука, уходит. «Ангел-хранитель мой, огромное тебе спасибо!» — я кричу изо всех сил. мне почему-то кажется, что на сей раз он услышал мой голос.
Целыми днями я наедине с собой. Растапливаю печь, и запах поленьев, тронутых огнем, возвращает меня к тем местам, где проходила моя жизнь.
…И снова я в Страсове. Сироты со мной. Все погружены в глубокий траур, и ни один человек не пришел навестить нас. Молчание, пропитанное влагой, окутало нас, сидящих на полу. По ночам распоясавшиеся громилы носятся по улицам и орут во всю глотку: «Смерть торговцам! Смерть евреям!» Лавка торговца кожей Вайса разграблена, опустошена, однако оттуда все еще тянет устоявшимся запахом кож. Этот запах сводит меня с ума.
Последние дни — я это чувствую — изменили меня. Какая-то дрожь пробегает у меня между пальцами, и я знаю, что если ворвется один из громил, я поступлю так, как поступил бы мой отец: без колебаний ударю его ножом. И все же я решила, что не стану испытывать судьбу. Собрала немного одежды и, никого не спрашивая, уехала с детьми в деревню.
Два еврея, бледные, стояли у стены. Страх застыл в их лицах, страхом веяло от их длиннополых одежд.
— Почему вы не уходите? — крикнула я им.
Мой возглас сдвинул их с места. Они напоминали двух больных животных и казались загипнотизированными, погруженными в сон, подобный смерти.
В полдень добралась я до деревни, маленькая деревушка, прилепившаяся к склонам, была совсем не похожа на ту, откуда я родом и где дома утопали на равнине и в болотах. Здесь холмы глядят приветливо, ущелья широки и открыты, снега лежат спокойно, укрывая все вокруг светлым и мягким ковром.
Я сразу же сняла дом. Низкую избу, сложенную из толстых бревен, с соломенной крышей.
— Окна широкие, но хорошо законопачены, дров для печи вдоволь, — сказал хозяин дома, радуясь неожиданно пришедшей к нему удаче.
— Были ли здесь беспорядки? — спросила я.
— Ничего не было. Зима идет своим ходом. Дети спят, и я тайком пробираюсь в их сны. Только один раз в неделю я выхожу из дому, чтобы запастись продуктами. Я остерегаюсь всего, что запрещено еврейским законом к употреблению в пищу, и обещаю Розе, что буду беречь детей так, чтобы даже тень скверны не коснулась их. В сердце своем я знаю, что обет мой — ложь: надо всем властвует тут дух русинов, и сама я — в плену зимы и ее чар. Ничего не поделаешь.
— Что приготовить? — спрашиваю я, но про себя знаю, что все здесь — печь и посуда, хлеб и подсолнечное масло, каждая пядь пола, запах льна — все здесь, даже покрывало на постели, — скверна для них.
— Что приготовить? — снова спрашиваю я.
— Не имеет значения, — отвечает Авраам, старший, и тем избавляет меня от колебаний.
Так началась наша жизнь здесь. Зима выдалась длинная, и большую ее часть мы провели на широкой крестьянской постели. Гудела печь, согревая своим теплом тонущую в полумраке комнату. Дети очень быстро открыли красоту языка русинов. Сначала они говорили неуверенно, но вскоре освоились. Я отвечала им на идише и предупреждала — голос шел не от меня, — что они должны сохранить свой язык, потому что забвение способно все поглотить.
Зима набирала силу. Будто заморозив, она лишила меня дара речи. На краткий миг водка избавляла меня от немоты. Я не пила много, но даже несколько глотков прогоняли мой страх и возвращали мне слова. Я говорила мальчикам, что надо быть крепкими и, ничего не боясь, бить злых людей. Я знала, что в моих словах был какой-то изъян, но не могла сдержаться. Мэя мать, дерзкая и желчная, говорила моим голосом. В ту зиму, да простит мне Господь, я любила моих мальчиков и ненавидела евреев. И если я кормила мальчиков пищей, которую евреям есть запрещено, то не потому что хотела этот запрет нарушить, а потому, что стремилась я сделать их крепкими и сильными. Однажды вечером я показала им нож, которым пользуются мясники, и объяснила, что это — оружие в случае необходимости. Нельзя бояться. Со злодеями надо сражаться, и здесь все средства хороши. Конечно, я была пьяна.
Теплые ветры налетели внезапно и как бы невзначай разметали снежные сугробы. Ледяные глыбы скатывались в ущелья, взрываясь там с оглушительным шумом. Всю ночь содрогался наш дом. Я понимала, что это — знак, поданный свыше, но смысла его не осознала.
Прошло совсем немного времени, и весна поднялась, отряхнув мертвые снега. Весна была мутной и влажной, крутого замеса. Месяц длились родовые схватки, и наконец туман испустил последний вздох, взошло солнце, залив теплым светом и дом наш, и все вокруг.