И я тоже, забавы ради, расспрашиваю их. Они отвечают скупо. «Не умножай речей» — это ведь правило для евреев, и дети стараются следовать ему. Я тоже привыкла помалкивать, но по иной причине: мать не раз колотила меня за излишнюю болтливость, и с той поры трудно мне разговаривать.
Тем временем я получила привет из родной деревни. Мой двоюродный брат Кирил разыскал меня. Зима была плохой, урожаи бедные, скотина падает. Мой старый отец нуждается в деньгах. Говорил он со мной спокойно и серьезно. Развязала я свой платочек и отдала все, что у меня было.
— А больше у тебя нет? — спросил он.
— Это — все, что у меня есть.
— А когда у тебя будет еще?
— Через месяц-два, когда мне заплатят.
— Чти отца и мать, — мой двоюродный брат не нашел лучшего времени, чтобы поучать меня. Да еще не удержался и добавил:
— Чти не только на словах, но и на деле.
Пристрастие крестьян к библейским стихам всегда меня смешит.
В нескольких словах сообщил мне двоюродный брат, что жена отца — не то что моя мать: она ленива и притворяется больной, последним летом ее ни разу не видели в поле. За скупыми деталями его рассказа я как бы воочию увидела родную деревню, мать, отца. В эти минуты я ощутила всю глубину отчуждения, что пролегло между нами: словно разверзлась пропасть, и бурные воды черной реки разделяют нас. Боже праведный, что же случилось! Мне хотелось кричать, ведь вся эта зеленая краса некогда была моей, кто же похитил ее у меня? Тогда я еще не знала, что те немногие годы, что провела я в городе, уже по-иному замесили и изменили меня, что все привезенное из родительского дома уже утрачено мною, но жалеть об этом не стоит — я получила значительно больше, больше того, чего я достойна: евреи не оставили меня, они были со мной на всем моем пути.
Утром взошло холодное солнце, и хозяйка объявила:
— Приближается Песах.
Кто еще в этих местах помнит еврейскую Пасху? Я — последняя, как мне кажется.
Для меня наступили нелегкие дни: я тяжко работала — отчищала посуду песком, а потом полоскала ее в бочке с кипящей водой….
Те запахи и по сей день со мной — как тайное тайных. Прослужить у евреев годы — это не пустяк. Еврейский запах — нечто особенное. В детстве, я слышала, говорили, что от евреев пахнет мылом. Это — выдумка. У каждого их дня, у каждого праздника — свой аромат, но особенно полон запахами Песах. Долгие годы провела я, вдыхая их…
Так много запахов у праздника Песах…
Но для меня весеннее цветение обернулось цветом траура. На второй день праздника Песах моего хозяина убили прямо на улице. Бандит напал на него и нанес смертельный удар ножом. Каждый Песах убивают еврея, а иногда — и двоих. Как убили моего хозяина — об этом я услышала позже, в шинке. Один из бандюг решил, что в этом году жертвой станет мой хозяин, потому что он отказался отпустить товар в кредит какому-то крестьянину. Было это, разумеется, лишь предлогом: ведь каждый год они выбирают жертву, и на этот раз жребий пал на Биньямина.
Вот так, среди бела дня, зарезан был мой любимый. Да простит меня Господь наш Иисус Христос, коли то, что скажу я, придется Ему не по нраву: уж если был человек, которого любила я во все дни своей жизни, — это был еврей Биньямин. Разных евреев любила я за свою жизнь — богатых и бедных, тех, кто всегда о своем еврействе помнил, и таких, которые хотели об этом забыть. Понадобились годы, прежде чем я научилась любить их по-настоящему. Немало барьеров мешало мне приблизиться к ним, но ты, Биньямин, — если позволено мне обратиться к тебе именно так, — заложил основы моей великой любви, ты, которому я даже в глаза не смела взглянуть, и лишь издали слышала твои молитвы. Я не уверена даже, что хотя бы раз появилась в мыслях твоих, но ты — именно ты — научил меня любить.
В церемонии погребения, так же как и во всех своих ритуалах, евреи деловиты до ужаса. Такая боль, такая печаль — и ни одной мелодии, ни одного флага, ни одного цветка. Опускают покойника в могилу и быстро, торопливо, без каких-либо задержек засыпают землей.
На следующее утро после похорон я была уверена, что все евреи соберут свои пожитки и убегут. Я и сама ощущала страх смерти. Однако, к моему удивлению, никто из евреев не покинул город. Хозяйка сидела на полу вместе с двумя детьми. Дом наполнился людьми. Никто не плакал, никто не проклинал, никто не поднял руку на соседа. Бог дал, Бог взял — так сказано в Библии, и это должно служить нам назиданием. Бытует мнение, что евреи — трусы. Но это — неправда. Люди, которые кладут своих покойников прямо в могилу, обернув их саваном, — без каких-либо украшений, без какой-либо пышности — нет, эти люди не трусы.
Я укрылась в своей комнате, чтобы никто не увидел моего горя. Целую неделю терзали меня мысли. То возникало передо мною лицо матери моей, то лик Иисуса, но яснее всего являлся мне Биньямин — не дух, не приведение, он представал передо мною таким, каким видела я его в течение пяти лет: он сидел у стола; лицо было сосредоточенным, но излучающим свет.
После семи дней траура Роза, хозяйка моя, поднялась и отправилась в лавку, дети вернулись в школу. Я неотступно думала о смерти Биньямина, если бы не страх, пошла бы поклониться его могиле. Однако неисповедимыми путями оказалась я в шинке. Выпила, не пьянея, несколько стопок и в полной растерянности вернулась домой. По дороге встретил меня один знакомый, из русинов, предложил мне провести с ним ночь.
— Я больна, — сказала я ему.
— Что с тобой?
— Не знаю.
— Почему ты не уйдешь от евреев?
— Они добры ко мне.
Он скорчил гримасу, в которой были презрение, пренебрежение, омерзение, сплюнул и ушел. На том и закончились мои интимные связи с сородичами-русинами. В душе я решила, что дом этот не оставлю, даже если теперь мне будут меньше платить. Смерть Биньямина приблизила меня к его жене Розе. Мы много беседовали — о детях, об обидах и горестях. Евреи неохотно вступают в праздные разговоры, но в дни страданий Роза очень сблизилась со мной. Не раз наши беседы затягивались до поздней ночи. Так прилепилась к ним моя душа. Я растила детей, словно они были моими. Роза доверяла мне — не запирала ни шкафы, ни комоды. Работу мы поделили просто: она занималась лавкой, а я домом. Дети учились хорошо, и я вместе с ней радовалась каждому их успеху.
Старых приятелей я избегала. Но они настигали меня всюду и постоянно задавали один и тот же вопрос:
— Что с тобой случилось, Катерина?
— Ничего, — отвечала я.
Иногда я заходила в шинок, выпивала стопочку-другую, но долго там не засиживалась. Жизнь моей родной деревни становилась мне все более чужой и далекой, в церковь я продолжала ходить, но только по праздникам. «Евреи — они злые, евреи — растленные, надо уничтожить их с корнем», — слышала я на каждом шагу. Это постоянное злобное ворчание вызывало в моей памяти деревенские зимы, когда молодые парни сбивались в стаю, чтобы охотиться на евреев. Сперва они об этом много говорили, пересмеиваясь. В этой охоте своя роль отводилась и лошадям, и собакам, и пугалам. Наконец привозили в деревню старого еврея, издевались над ним, угрожая, что убьют его за то, что он распял Господа нашего Иисуса Христа. Старик умолял о пощаде, пока его мучители не соглашались получить выкуп. И долго после того, как все кончалось, стоял еврей в оцепенении…
Тем временем я узнала, что отец мой ушел в лучший из миров. Никто не поспешил принести мне эту весть: я узнала обо всем от случайно встреченного односельчанина. Когда, вернувшись домой, я сообщила об этом Розе, она сказала:
— Сними обувь свою, сядь на пол и скорби об отце своем, будто он умер сегодня.
— Отец не любил меня.
— Не имеет значения. Заповедано нам чтить отца своего.
Этот ответ поразил меня своей простотой. Я сняла обувь и села на пол. Роза подала мне чашку кофе.
Не об отце — да простит мне Господь — скорбела я, а о тайном возлюбленном своем.
Авраам и Меир научили меня читать по-немецки, и я благодарна им по сей день. Нет большего удовольствия, чем чтение. Я открываю книгу, и ворота вселенной распахиваются передо мной. Родной язык в моих устах утратил свою красочность, и когда я говорю с крестьянами, в мою речь вплетаются слова из языка идиш. Случается, что крестьяне подсмеиваются надо мной, спрашивая из каких я мест. Когда же я говорю, что я — из русинов, из деревни, мне ни за что не верят. Однажды крестьянин обругал меня на чем свет стоит и назвал чертовой дочкой, худшей чем сам Сатана.