Олег Борисов вспоминал спустя несколько лет:

«Когда-то Екатерина Алексеевна Фурцева устроила Г. А. настоящий разнос — тогда театр привез в Москву “Генриха”. Она усмотрела в спектакле нападки на советскую власть. Ее заместители выискивали “блох” в тексте, сидели с томиками Шекспира на спектакле (!), и за каждую вольность, за каждое прегрешение против текста она была готова открутить Г. А. голову. Товстоногов тогда делился с нами впечатлениями: “Понимаете, корона ей действовала на нервы. Как ее увидела, сразу на стуле заерзала (огромная корона — символ борьбы за власть в английском королевстве — висела прямо над сценой). Решила топнуть ножкой: “Зачем вы подсвечиваете ее красным? Зачем сделали из нее символ? Вы что, намекаете?.. (И далее, почти как Настасья Тимофеевна из чеховской “Свадьбы” — если хотите, сравните.) Мы вас, Георгий Александрович, по вашим спектаклям почитаем: по “Оптимистической”, по “Варварам”, и сюда, в Москву, пригласили не так просто, а затем, чтоб… Во всяком случае, не для того, чтоб вы намеки разные… Уберите корону! Уберите по-хорошему!” — “Как же я уберу, если…” — “Ах так!..” — и из ее глаз тогда сверкнули маленькие молнии и томик Шекспира полетел к моим ногам”. Кроме того, Г. А. получил вслед нелестные рецензии не только на “Генриха”, но и на “Ревизора” и “Колумба” впридачу».

В дневнике Олега Борисова записан его разговор с Товстоноговым, произошедший накануне московских гастролей.

Борисов мечтал о роли Хлестакова едва ли не с юности и готовился к ней. Вопреки обычаю, он был назначен во второй состав (в первом был Олег Басилашвили), но ничего не получалось. «Я повторял рисунок Басилашвили, пытаясь — с муками — отстоять что-то свое, — писал Борисов. — “Ужимки и прыжки” делать отказывался. Товстоногова это злило. Репетировали в очередь. Он сыграл прогон, после него — я. Премьера была не за горами, и Г. А. должен был выбрать кого-то одного. Что он и сделал. Я увидел фамилию Басилашвили и перестал ходить… Тогда, после премьеры “Ревизора”, сразу предстояли гастроли в Москву. Товстоногов меня вызвал. Разговор состоял из двух-трех фраз:

— Олег, вы, наверное, обижены… Я должен признать сегодня свою ошибку.

— Да, вы ошиблись, Георгий Александрович. (По-моему, он такого ответа не ожидал. Шеф загасил сигарету и тут же закурил новую. Терять мне было нечего…)

— Вы можете войти в спектакль и сыграть Хлестакова в Москве? Очень ответственные гастроли…

— Я бы не хотел больше к этой роли возвращаться. Буду в Москве играть “Генриха” и “Мещан”.

— Понимаю вас…

И все. У меня гора с плеч».

Этот небольшой эпизод приведен здесь лишь для того, чтобы еще раз подчеркнуть важнейший для Товстоногова момент выбора артиста на ту или иную роль. Согласись Борисов сыграть Хлестакова в Москве — он сыграл бы по-своему, разрушив единство рисунка спектакля. Но разрешить драматически сложившуюся ситуацию Товстоногов считал своим долгом — он дорожил атмосферой в театре и прибегал к дипломатии, чтобы погасить конфликт, не дав ему разгореться…

30 декабря 1972 года на сцене Большого драматического появился спектакль «Ханума». Добрая, сказочная история грузинского писателя Авксентия Цагарели с музыкой Г. Канчели, сценографией И. Сумбаташвили и стихами Г. Орбелиани, была поставлена Товстоноговым как гимн любимому Тифлису и его неунывающим жителям, как выдающаяся импровизация, в которой актеры купались, словно в живительном источнике. Константин Рудницкий назвал этот спектакль «легкокрылым» — и это не просто точно найденная метафора, это расшифровка атмосферы сценического действа, которое, кажется, парит чуть-чуть над подмостками, касаясь своими легкими крыльями зрительного зала.

Обратившись к классическому грузинскому водевилю сразу после «Ревизора», Товстоногов еще раз подчеркнул, что в комедии Гоголя он сознательно отказался от водевильности. Не потому что потерял вкус к подобным постановкам — потому что комедия Гоголя менее всего казалась ему водевилем в действительности начала 70-х годов XX века.

Товстоноговские «Ревизор» и «Ханума» это как свет и тень, это две стороны одной медали. «Ревизору» режиссер отдал голос Иннокентия Смоктуновского во всем богатстве интонаций, от иронической ухмылки до почти рыдания. Действие «Ханумы» сопровождает голос самого Георгия Александровича — страстный, восторженный, с упоением читающий строки великой любви:

Только я глаза закрою —
предо мною ты встаешь!
Только я глаза открою —
над ресницами плывешь!
О царица, до могилы
я — невольник бедный твой,
Хоть убей меня, светило,
я — невольник бедный твой.
Ты идешь — я за тобою:
я — невольник бедный твой,
Ты глядишь — я за спиною:
я — невольник бедный твой!
Что смеяться надо мною?
я — невольник бедный твой…

К. Рудницкий в статье справедливо отмечал, что Товстоногов в «Хануме» отверг сразу два соблазнительно легких пути: он не пошел по линии «увлекательных вариаций в духе вахтанговской праздничной театральности» и не свернул «на модную стезю шумного и бравурного мюзикла». Самым главным было для режиссера наполнить старую пьесу теплым и живым человеческим чувством, а это было возможно для Товстоногова только в том случае, если он приоткрыл бы свою собственную человеческую любовь и привязанность к персонажам.

И в данном случае Товстоногов не убоялся патетики.

Спектакль «Ханума» был полон не только яркого, безудержного веселья, но и светлой ностальгии по старому Тифлису — не тому, столетней давности, что запечатлен А. Цагарели, а тому, в котором рос Георгий Товстоногов: с Авлабаром, напоминающим тот самый базар, куда ходила его сестра Додо, чтобы купить 200 граммов мяса для бульона маленькому Нике Товстоногову; с протекающей поблизости шумной Курой; с криками веселых торговцев; с плавными, завораживающими движениями кинто, появляющихся между картинами; с легким грузинским акцентом и неповторимыми восточными интонациями, обогащающими речь каждого персонажа…

Фильм-спекгакль, снятый на пленку, можно увидеть по телевизору и сегодня. И спустя три десятилетия он смотрится с радостью и печалью, со смехом и слезами — простая человеческая история о любви, о стремлении к радости, о лукавой и веселой свахе, сделавшей все по-своему, влечет к себе зрителей по-прежнему. Она не устарела, эта товстоноговская «Ханума», десятилетия прошли, словно минуя яркий мир старого Тифлиса, не касаясь его красок, его мелодий. Но зато все попытки повторения оказывались неудачными; сколько ни пытались молодые режиссеры теми же, что и Георгий Александрович, приемами воспроизвести этот мир, — не удавалось. Спектакли казались слабой ученической копией того, что некогда было выполнено большим мастером. И чем старательнее делались копии, тем больше раздражения вызывали.

И происходило это, вероятно, потому что спектакль Товстоногова, по словам Ю. Рыбакова, был «строг и чист. Режиссер высокой литературной требовательности, он увидел, что водевиль в мыслях о человеке родствен самым солидным жанрам искусства, и нашел театральную форму, эту связь выражающую».

Вместе со спектаклем «Ханума» в наше сознание входил целый пласт грузинского искусства: не только пьеса А. Цагарели со своим обаянием характеров и какой-то особой, нежной насмешкой над уродующими жизнь нравами и устоями (впрочем, нежность этой насмешке придавала именно постановка Товстоногова), но и поэзия Г. Орбелиани, и живопись Н. Пиросмани, и замедленная, словно во сне, пластика кинто… У Георгия Товстоногова все эти элементы существовали не сами по себе, а сплетались, сливались в единое — в пряный, радостный мир, в котором добро непременно преодолеет все преграды…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: