Но самое противное, когда промеж собой ругаются солдаты.
Разве ж мы скоты какие, что даем друг другу клички, как бессловесным животным?
Прошу вежливо товарища:
— Франтишек, будь такой добрый, отстой за меня сегодня в карауле, ломает меня всего что‑то, спину бы надо растереть…
Вместо того чтобы сказать: «Дружище! С превеликой радостью, ведь мы же земляки, из одной деревни. А понадобится мне, тогда ты за меня…» — он разевает пасть и орет:
— Ты, гад ленивый, что я, дурак за всех за вас в наряд ходить? Ворюги проклятые! Мыло пропало, сапоги сперли, полотенце утром я нашел в навозной жиже… Разве это дело — брать в сортир чужое полотенце?
Лаялся, как басурман.
«Вот чем отплатили тебе за учтивую, вежливую просьбу», — подумал я и обиделся.
После этого мне на него и смотреть было противно.
Однажды встал я в четыре утра, начистил сапоги, как на свадьбу, выбил из одежды пыль. Чтобы выглядеть, как с картинки.
На поверке четко отсалютовал и говорю:
— Пан майор, покорно прошу пять месяцев отпуска — жена болеет, в хозяйстве никого, только дед с подагрой… Сын должен приехать с итальянского фронта на храмовый праздник. После соседа мне осталось наследство. Меня ждет судебное разбирательство за оскорбление личности. Трубы для мелиорации должны привезти на поле, корова скоро отелится, а хлев сгорел. Хочу посмотреть, не задохлись ли в дыму кролики…
Майор слушал, кивал головой, ну просто одно удовольствие.
— Пять месяцев?… — спрашивает он, моргая глазками. — Всего‑то? А пять месяцев аресту не желаешь, каналья?
Я замолчал и обиделся.
Чего с ним говорить?
Дал только пять дней.
День туда, день обратно, два дня лил дождь, староста уехал в Прагу по делам, ничего я не успел. Зато хоть поел досыта, да еще привез с собой пирогов, сала, а потому как у меня все время болела голова, вернулся я на одиннадцать дней позже.
Привез меня жандарм.
Вызывают к начальству.
— Болела голова? — спрашивает пан майор.
— Страшно болела… Я, пан майор, как раз… думал…
— Так, так! Восемь суток строгого ареста!
— Что? — крикнул я.
— Поворчи в карцере. Посидишь — узнаешь, где раки зимуют.
Я обиделся.
Нешто это порядок?
Я же два года был помощником сельского старосты.
Или: дежурю у ворот, поглядываю по сторонам.
Появляются два солдата с тележкой.
Старший, что тащил ее за дышло, говорит:
— Тпрруу, Енда!
Им было нужно к пану писарю. Привел я их. Младший говорит:
— Пан фельфебель, разрешите доложить, мы в канцелярию явились.
Подождали, пока он их заметил.
— Was ist los?[59]
Унтер был венгр, говорить по-чешски не умел, но все понимал.
— Осмелюсь доложить, что мы прибыли с тележкой за этим… как его… за маршрутом…
Писарь вытаращил глаза и заморгал.
— Если маршрут тяжелый… так Енда поможет мне…
Фельдфебель выругался и грохнул кулаком по столу. Мы выскочили из канцелярии.
Младший спрашивает:
— Ну, так что будем делать?
— Обождем, Вацлав!
— Ты, папаша, иди домой, а я один подожду. Может, этот маршрут не такой уж и тяжелый; я ведь мельник, привык мешки таскать…
Вот видите, господа, ругань до добра не доводит.
А если бы писарь сказал им: «Да что вы, голубчики, зачем вам тележка? Ведь маршрут — это же листок бумаги, а на нем написано, что вам разрешается ехать туда‑то и туда‑то по казенной надобности, бесплатно… кредитирт… Вот и все! Понятно? Ну, так что, повезете листок бумаги на тележке? Вот видите, дурачки. Все‑то вас учи… Вот он, ваш маршрут. Суньте его в карман, да не засальте, его нужно будет вернуть. Ну идите с богом и не забудьте по прибытии сделать отметку в жандармерии. Привет домашним…»
Совсем другое дело!
Люди бы всю жизнь вспоминали, как ошиблись, как им подсказали, что делать, и они с тех пор никогда бы за маршрутом с тележкой не приезжали.
Только я хотел все это ребятам разъяснить, а тут пан капитан позвал меня на второй этаж; вот так и получилось, что на следующий день оба солдата опять приехали за маршрутом с тележкой.
Ругань, что мне довелось в тот раз услышать, я стыжусь повторять. Не хочу брать грех на душу.
Или взять его преподобие пана фельдкурата.
Проповедь читает — заслушаешься. Я ему чищу сапоги и прислуживаю в храме.
Прихожу к нему каждое утро.
Переступаю порог, здороваюсь — «Хвала господу богу нашему Иисусу», а он на это из постели: «Во веки веков. Здравствуйте, солдатик!»
Выношу ночной горшок. Красивый такой, с цветочками.
Братцы, вот у кого сапоги, так это да-а-а! Подошва в палец толщиной, стелька пробковая, и в ней кусочек просмоленной кожицы — для скрипу. А подкладка из фиолетового бархата.
Ну, так вот, значит, с утра мы с паном фельдкуратом всякий раз болтаем.
Он расспрашивает меня про жену, про деток, родственников, про то, сколько у меня земли, про нашего священника, интересуется, ходят ли люди в костел, давно ли был у нас его преосвященство епископ, хорошо ли проходят праздники Тела господня, велик ли земельный надел при нашем храме, люблю ли я пчелиный мед и есть ли в нашем селе неверующие.
— Ругаться нельзя, — говорил затем фельдкурат, — это тяжкий грех, неприличие, человека недостойное. Ведь мы как-никак граждане, избираем общинную управу, сейм земский и имперский, мы люди, которых бог одарил разумом, в отличие от тварей бессловесных, неразумных. Вы мужчины, солдаты, у вас есть матери, которые молятся за вас, деды, чьи таланты вы унаследовали, чтобы приумножать, у вас есть жены, которые воспитывают деток, пестуя их, как заботливый садовник нежные цветочки. А вы?
Едва удалитесь от священного очага семейного и соберетесь во имя высшей цели — защиты своего отечества Австрии, как тут же скопом погрязаете в пороках, чревоугодии, распутстве, бога не боитесь, в храм вас приходится загонять под конвоем или заманивать папиросами. Одно мучение с вами… Да, да! Война огрубила нравы, пробудила низменные инстинкты… Даже господь бог, наш пастырь, отвратил от вас лик свой. Кто поступает грубо, ругается, как Пилатовы злодеи, как распущенная римская солдатня, тот сам себя исключает из общества порядочных граждан. Не следует зря суесловить и ругаться. Из истории церкви мне известен человек, который не сыпал проклятиями, однако воины его слушались с одного слова. Этим человеком был римский центурион из Кофарнаума. Он командовал своими людьми кратко и спокойно.
«Иди!» — сказал он одному. И тот пошел. «Вернись!» — сказал другому. И тот вернулся. «Сделай это!» — приказал третьему. И тот сделал!
Красиво говорил пан фельдкурат.
А знаете, что выкинул Пухерна, портной из мастерской напротив, после того, как я сбегал за ним и сказал, что его преподобие желает сшить себе новые брюки?
Опустился он на колени, стал мерять у пана фельдкурата в шагу и спрашивает:
— Ваше преподобие, с которой стороны изволите носить член?
— Вон! — заорал на него пан фельдкурат, побагровел и указал пальцем на дверь.
Пухерна, ребята, закрывал за собой дверь так… за всю мою жизнь я не видел, чтобы кто‑нибудь так медленно закрывал за собою дверь.
Да-а-а! Красиво говорил о падении нравов пан фельдкурат.
Я просто диву дался, что за Содом и Гоморра у нас… Раньше я об этом понятия не имел.
Ребята! Исправьтесь! Ходите на проповеди! Ведь никто из вас не молится на ночь…
Да, да!
Хорошо тут на тюфяке лежать да лясы точить… Однако мне нужно выйти… Нужно.
Ничего не поделаешь.
Все думал — перетерплю… а оно… нужно.
Где шлепанцы? Где же мои шлепанцы?
— Карел, куда ты задевал мои шлепанцы? Тут нет, под твоей койкой тоже нет. Йозеф, слезь и отодвинь свой чемодан! Туда, видно, завалились мои шлепанцы… О боже… Ну и свинарник тут развели, какая‑то скотина кидает под мою койку объедки и шкурки от сала… Подвинь, Йозеф! Хватит… О господи!.. Нет тут ничего… ох!
59
Что случилось? (нем.).