Я слушал его, не перебивая.

— В марте недовыполнил я план по арестам, и начальник управления на совещании обвинил меня в недостатке большевистской бдительности. А еще сказал, что я своей подозрительной беспечностью играю на руку врагам народа! Вы знаете, что в те времена могли означать такие обвинения?

Я знал. Варианты последствий могли быть различными, но цель была одна: превратить таких, как Семенкин, в послушных исполнителей злой воли!

— И вот, когда я в апреле опять недовыполнил план, Сырокваш заявил мне, что если я не арестую хотя бы одного из запланированных врагов народа, то буду арестован вместо него!

Семенкин замолк и опустил голову.

— И вы испугались? — сделал я казавшийся мне очевидным вывод, догадываясь, что последовало за этой угрозой.

— Да не за себя я испугался! — резко вскинул голову Семенкин. — Вот погиб бы я на фронте, и дети бы мои были детьми героя! А тогда объявили бы меня врагом парода, и всю жизнь над моими близкими висело бы это проклятие! Вот чего я испугался!

Из-за дома опять появился его внук. Но не успел он позвать Семенкина к столу, как тот опередил его:

— Начинайте обедать без меня. Скажи бабуле, как закончу разговор, так и приду.

— И как же вы поступили? — спросил я, когда малыш снова скрылся за домом.

— А так и поступил! — еле слышно ответил Семенкин. — Арестовал недостающее количество «врагов народа» и отправил их в область! Конечно, не кого попало, — поправился он, — на каждого из арестованных были различные сигналы, попросту говоря, доносы, большей частью анонимные, но я-то обязан был сначала все проверить, а уж потом арестовывать, кто этого заслуживал!..

Он как-то заискивающе глянул на меня и, словно пытаясь спустя почти четверть века найти оправдание своим действиям, пояснил:

— Но времени на это у меня не было, и я решил: в области опытные следователи, они допросят свидетелей и разберутся, кого посадить, а кого оправдать за недоказанностью преступления…

Он снова замолчал.

Я не торопил его, будучи уверен, что на этот раз он не сможет прервать свой рассказ, пока не исповедается до конца.

— Весь май я ждал, — снова заговорил Семенкин, — что хоть кто-нибудь из них вернется домой, да так и не дождался. А потом я поехал в управление и узнал, что у всех выбили признания, а затем расстреляли… Так я загубил этих людей!

Голос Семенкина задрожал, и он отвернулся.

Дав ему немного успокоиться, я спросил:

— И чем же все это кончилось?

Он ответил не сразу. Какое-то время он смотрел себе под ноги, шмыгал носом, вздыхал, потом наконец посмотрел на меня выцветшими глазами и снова заговорил:

— Вот после этой истории и приехал ко мне с проверкой ваш отец. Пробыл он у меня в районе три дня, изучил все дела, встретился с кем надо и понял, конечно, что все эти «агенты фашизма» — сплошная липа… В общем, устроил он мне ужасный разнос, отстранил от оперативной работы и велел вместе с ним ехать в управление. Мне бы обидеться на него или испугаться, — вымученно улыбнулся Семенкин, — а я, не поверите, даже обрадовался, что не придется больше заниматься этим грязным делом…

— И вы вместе с ним поехали? — уточнил я.

— Да, — кивнул головой Семенкин. — Приехали мы в управление, вот тогда он и беседовал с женой этого самого Бондаренко, а потом завел он меня к начальнику управления, обрисовал все мои «достижения» в борьбе с контрреволюционным элементом и сообщил о своем решении…

— И как к этому отнесся Сырокваш? — спросил я.

— Его аж передернуло всего, — Семенкин повел плечами, словно изображая, как передернуло Сырокваша, — потому как я исключительно выполнял его указания. Но отменять решение не стал: Вдовин-то был человеком авторитетным, заслуженным, не ему чета… В общем, приказали мне сдать дела и возвратиться для получения нового назначения. На том беседа и закончилась.

Завершив свою исповедь, Семенкин облегченно вздохнул и достал папиросы. Пока он прикуривал, я сидел и думал, как бы поделикатнее получить у него дополнительные сведения об отце, чтобы он не догадался, что Иван Вдовин по странному стечению обстоятельств тоже стал объектом нашего расследования.

Не придумав ничего путного, я задал ему нейтральный вопрос:

— И что же было дальше?

— А ничего, — пожал плечами Семенкин. — Когда я вернулся, вашего отца уже не было. Вызвали его в Москву. Уехал — и все. Говорили, месяца через два погиб где-то при выполнении специального задания, а где и какого, спрашивать было не принято.

После того как Семенкин исповедался, можно было верить: ничего другого о моем отце он не знал. А то, что знал, было мне уже известно.

— А вы? — задал я очередной вопрос.

— А что я? — усмехнулся Семенкин. — Меня перевели в хозяйственное отделение, там я и работал, пока не уволили.

Он замолчал, и наступила тишина. Слышно было только, как за домом повизгивала от восторга собака, с которой, видимо, забавлялся внук Семенкина, да в сарае хрюкали поросята.

Я сидел и размышлял над судьбой Семенкина. Все в ней оказалось не так просто, как думалось до нашей встречи.

Рассказанная им история не вписывалась в сложившуюся в моем сознании схему деления общества тех лет на палачей и жертв, кое-что в ней оставалось вне моего понимания. И действительно, как случилось, что ему в одно и то же время довелось быть и палачом, и жертвой? Кем он был сначала и кем потом? Или сразу тем и другим одновременно?

Семенкин стал палачом, потому что уже был жертвой, заложником системы, безжалостно превратившей его в бездумного «винтика» и заставившей слепо служить ей, выполнять самые бесчеловечные приказы.

Став палачом, он снова превратился в жертву, как ни дико это звучит! И только ли он один? Таких были тысячи и тысячи!

А всему виной годами насаждавшаяся атмосфера страха. Кто помнит атмосферу тех лет, поймет таких, как он, хотя, может быть, и не простит никогда!

Так, значит, всему виной страх? Каким же он должен быть?

И мне захотелось задать ему еще один вопрос.

— И все-таки никак не пойму, — нарушил я затянувшуюся паузу, — как вы могли тогда смалодушничать и взять, как говорится, грех на душу, а потом храбро воевать на фронте?

— Так то фронт! — воскликнул Семенкин. — Я вот, считайте, всю войну в полковой разведке прослужил, десятки раз в тыл к немцам ходил, два ордена Славы имею, до Восточной Пруссии дошел, руку там оставил! В сорок втором в партии меня восстановили, под Сталинградом! Всякое было, но на войне страх другой, меня от него в жар бросало!.. А тогда, в этом проклятом тридцать седьмом, страх был холодный, липкий какой-то, мне от него самому на себя противно смотреть было!

Семенкин прервал свой взволнованный монолог, помолчал немного, потом очень тихо сказал:

— Я, может, всю войну свою вину перед теми людьми замаливал, а только когда в госпитале лежал уже после войны, понял, что никакие военные подвиги мою вину не искупят!.. Так и жил с ней все эти годы!

Он сказал это так искренне, что я готов был даже посочувствовать ему. Имел ли он право на сочувствие? Заслуживал ли снисхождения? Скажу честно, я не мог сам себе ответить на эти вопросы.

Но Семенкин, похоже; и не рассчитывал на мое участие. Он как-то виновато улыбнулся, стряхнул пепел с папиросы и добавил:

— Поговорил вот с вами, выговорился, может, впервые в жизни, даже как-то легче стало.

Пора было заканчивать нашу беседу. Мне оставалось выяснить последний вопрос:

— Кто мог бы подтвердить ваши слова?

— Сырокваш мог бы, да кое-кто из его ближайших приспешников. Только их еще в тридцать девятом всех к стенке поставили…

Семенкин задумался на мгновение, потом решительно сказал:

— А про Бондаренко вы у Котлячкова спросите, он тогда у нас начальником учетно-архивного отделения был. Думаю, он все знает: слухи-то от него как раз исходили…

10

Допрашивать Семенкина Осипов не стая. Вместо этого он попросил меня составить справку по результатам беседы с ним и приобщил ее к материалам проверки заявления Анны Тимофеевны Бондаренко.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: