Осипов пристально посмотрел на меня, словно обдумывая, стоит ли мне все это говорить, и наконец, спросил:

— Ты думаешь, если сейчас началось бы нечто подобное, все было бы иначе? Думаешь, среди тех, кто работает вместе с нами, не нашлось бы и тех и других?

Я так не думал. Но догадывался, кого Осипов имеет в виду под «теми» и «другими», я уже успел ко всем присмотреться и тоже мог предполагать, кто как себя поведет, когда потребуется сделать выбор!

— Сталин олицетворял культ личности, — снова заговорил Осипов, — а вся эта мразь — то, что наша партия относит к извращениям этого самого культа. Так что ответственность за то, что репрессии приняли столь массовый характер, несет не только Сталин!

Осипов подождал, пока рассеялся дым от последней затяжки, и задумчиво сказал:

— Конечно, чтобы до конца понять, почему произошла деформация механизма власти в тот период, как могло случиться, что насилие стало инструментом личной власти, нужно знать гораздо больше, чем знаем мы с тобой. Подождем, что решит съезд!

Я тоже надеялся, что на предстоящем Двадцать втором съезде партии будет продолжен процесс разоблачения культа личности и его последствий и что на нем будут даны ответы на многие волнующие миллионы людей вопросы.

Словно не разделяя мой оптимизм, Осипов добавил:

— А вообще я уверен, что оценки личности Сталина и всего того, что произошло в годы его правления, будут еще не раз меняться, по мере того как будет проясняться историческая правда. Если, конечно, у нас хватит мужества довести начатое дело до конца!

Никто из нас тогда еще не мог знать, насколько оправданной была тревога Осипова и что волновался он не зря. Во всяком случае, я и предполагать не мог, что Осипов может оказаться прав, и потому наивно спросил:

— Неужели не хватит?

Осипов не успел мне ответить: из приемной начальника управления показался Василий Федорович.

Бросив недокуренную сигарету в урну, Осипов сказал:

— Ну ладно, потом договорим!..

12

Официальные ответы на заявления и просьбы граждан, поступающие в органы госбезопасности, полагалось давать не позднее, чем через месяц. И только если проверка заявления или выполнение какой-то просьбы требовали проведения длительных и сложных мероприятий, этот срок мог быть продлен с обязательным уведомлением заявителя.

Но с заявлением Анны Тимофеевны Бондаренко мы с Осиповым сумели разобраться значительно быстрее. Правда, после того как Осипов допросил Котлячкова, нам понадобилось еще некоторое время, чтобы завершить кое-какие формальности, но тем не менее не прошло и трех недель, как эта работа была полностью закончена.

Обычно, намереваясь проинформировать родственников репрессированных о результатах проверки их заявления, мы по телефону или повесткой приглашали их в управление. Но на этот раз, учитывая своеобразие ситуации, Василий Федорович распорядился послать за Анной Тимофеевной машину.

Накануне вечером я позвонил ей домой, предупредил о том, что заеду за ней на следующий день в половине одиннадцатого, и в назначенное время мы с дядей Геней подъехали к ее дому.

Как я и ожидал, Анна Тимофеевна вместе с Верой уже ждала нас у подъезда.

Увидев Веру, я поймал себя на мысли, что с нетерпением ждал этой встречи. Все эти дни, пока я занимался делом ее отца, я часто думал о ней и, должен признаться, может быть, вообще впервые в жизни испытывал столь сильное волнение перед встречей с девушкой.

В любом другом случае, если бы девушка мне понравилась и я захотел бы с ней встретиться, мне не составило бы никакого труда найти для этого подходящий повод и время. Но с Верой все было не так просто: мое служебное положение и участие в расследовании обстоятельств гибели ее отца исключали (во всяком случае, до окончания расследования) возможность каких-либо личных встреч.

Это не только противоречило профессиональной этике, но и было запрещено законом. И вообще, пока шло расследование, каждый свой контакт с Верой и ее матерью, как и со всеми другими лицами, имеющими отношение к этому делу, я должен был обязательно согласовывать с Василием Федоровичем.

А кому захочется идти к руководству, чтобы получить разрешение на свидание с девушкой, которая тебе нравится?

Дядя Геня остановился у подъезда. Я вышел из машины, открыл заднюю дверцу, помог Анне Тимофеевне и Вере сесть на заднее сиденье, снова сел рядом с дядей Геией, и мы поехали.

За всю дорогу никто из нас не проронил ни слова.

Я молчал, потому что говорить что-либо в этой ситуации, тем более за несколько минут до официальной беседы, было бы просто бестактно.

Анна Тимофеевна (я понял это, как только увидел ее) была вся напряжена, как струна, готовая лопнуть от любого резкого прикосновения. Я представил, какую ночь она провела после моего вчерашнего звонка, и пожалел, что не догадался позвонить ей сегодня утром.

Что касается Веры, то за все время нашего общения с ней в связи с этим делом я не слышал от нее ни одного слова, и вообще мне иногда казалось, что она даже не замечает меня.

Через десять минут дядя Геня остановил «Волгу» напротив входа в управление, там, где когда-то мой отец в последний раз вместе с Семенкиным вышел из «эмки».

Когда мы втроем направились к центральному подъезду, Анна Тимофеевна на секунду остановилась на том месте, где почти четверть века назад разговаривала с моим отцом, потом провела рукой по лицу, словно отгоняя давние воспоминания, и, не глядя по сторонам, прошла в открытую дверь.

Войдя вслед за Анной Тимофеевной и Верой, я предложил им присесть в вестибюле на стоявшую у стены скамью, а сам прошел в приемную управления, чтобы узнать, все ли готово там к встрече.

Начальник отдела и Осипов были уже в приемной.

Осипов предусмотрительно налил два стакана воды и поставил их на приставной столик. Рядом положил большой синий конверт из плотной бумаги.

Василий Федорович посмотрел, как Осипов расставил стулья по обеим сторонам приставного столика, и сказал:

— Знаешь что, Александр Капитонович, поставь-ка стулья рядом. Так им, пожалуй, будет удобнее.

Осипов выполнил его указание и спросил:

— Ну что, Василий Федорович, можно приглашать?

— Погоди, Александр Капитонович, — тяжело вздохнул полковник. — Дай собраться с духом!

Он отошел к окну и на несколько секунд отвернулся от нас…

Сейчас этот много повидавший на своем веку человек, которого было очень трудно вывести из душевного равновесия, был явно взволнован. Во всяком случае, я еще никогда не видел его в таком состоянии.

Мне казалось, что я догадываюсь, чем это вызвано.

До этого дня мне не доводилось присутствовать при том, как людям объявляют о судьбе их репрессированных родственников. Но от старших товарищей, имевших кое-какой опыт в подобных делах, я знал, что во время таких бесед бывало всякое: и слезы, и обмороки, и вызовы «скорой помощи», не говоря уж об упреках и обвинениях в адрес тех, кто занимался пересмотром дела и затем сообщил им страшную весть.

При этом люди забывали, что тот, кто беседует с ними, не только не имел никакого отношения к расправе над близким им человеком, но зачастую даже не работал в те годы, когда это случилось.

И по-человечески их можно было понять: для них каждый сотрудник госбезопасности, независимо от его возраста и стажа работы, так или иначе олицетворял учреждение, ответственное за гибель их родственника, и они переносили на него всю свою обиду и боль.

А может, все заключалось в том, что беседа эта, как правило, происходила в тех же самых стенах, где когда-то звучали стоны допрашиваемых с пристрастием людей, гремели выстрелы и обрывались жизни тех, кого теперь реабилитировали?

По этой или по какой другой причине, но некоторые сотрудники, чей возраст был больше сорока лет, стремились уклониться от таких бесед и передоверить их проведение своим более молодым коллегам, не без оснований опасаясь, что их могут спросить: «А чем вы занимались в годы репрессий?» И пусть даже этот вопрос будет задан не вслух — на это не каждый решится, — а глазами, все равно это пугало еще больше, чем если бы спросили об этом на многолюдном собрании.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: